— Лора! Дорогая подруга!
— Гюстав, наконец-то!
Начались поцелуи, объятия. Мадам Флобер, одетая в чёрное, оказалась медленно передвигавшейся старухой. Её сын — широкоплечим, с крупной головой и вислыми, светлыми, как у викинга, усами. Он сильно встряхнул руку Ги и, поблескивая голубыми, чуть навыкате глазами, низким голосом произнёс:
— Так-так, значит, это тот сорванец, которого турнули из семинарии в Ивето? Негодник! — И, заливаясь громким смехом, похлопал юношу по плечу. — Изгнан священниками! Поразительно!
Произнёс он это очень смешно, с шестью «п»: «П-п-п-п-п-поразительно!»
Ги тоже не удержался от смеха. Флобер ему понравился; он совершенно не походил на знаменитого писателя, человека, который ездит ко двору в Компьен, запросто общается с императорской четой. Лицо у него было пухлое, румяное, голова наполовину облысела, длинные седеющие волосы ниспадали сзади на воротник. Походил он если не на викинга, то на нормандца из армии Вильгельма Завоевателя[17]. Однако Ги позабавило, что на нём были широкие турецкие шаровары и ковровые шлёпанцы.
— Разве я был не прав? — Флобер перевёл взгляд на мадам де Мопассан. — Вылитый Альфред. Те же глаза, тот же подбородок. Да-да.
Он повёл гостей в соседнюю комнату, где мадам Флобер, прицокивая языком, ворошила кочергой дрова в камине.
— Чего эта дура девчонка топит сырыми дровами? — возмутилась она. — Вечно одно и то же.
Хозяйка дома производила впечатление брюзгливой старухи.
— Оставь, мама. Ничего, — сказал Флобер.
— Что-что?
Его мать повернулась к нему ухом с раздражённым, недоверчивым видом глухой, полагающей, что не расслышала какого-то оскорбления.
— Ничего! — громко повторил Флобер. И бережно повёл её к креслу. — Сгорят. — С силой переворошил дрова. — Брось я туда какую-то свою рукопись, наверняка занялась бы пламенем.
Он подмигнул мадам де Мопассан. Потом, наклонясь к ней, спросил:
— Дорогая, я не сообщал тебе, как буржуа отличились в очередной раз? Мне пришло письмо от французского чиновника в Пекине — в Пекине, заметь; видимо, автор его — привратник во французской таможне или ещё кто-нибудь столь же значительный. В письме сообщается, что он недавно прочёл мою книгу «Саламбо», нашёл её «созданием бесстыдного, растленного, извращённого разума» и распорядился, чтобы ни один экземпляр её не попал в руки китайцам. — Флобер потряс кулаками. — П-п-п-п-п-потрясающе!
— Гюстав, ты неисправим.
Разговор перешёл на семейные дела, и мадам де Мопассан сказала, что Ги будет учиться в руанском лицее.
— Чёрт побери! — выкрикнул Флобер.
— Опять чертыхаешься, Гюстав? — укорила его мать.
— Я сам учился в этом лицее, — продолжал бушевать Флобер. — Отвратительная казарма. Там не признают парт. Сажают тебя на какую-то допотопную скамью, в одну руку дают древнюю роговую чернильницу, в другую — куриное перо вместо гусиного и заставляют дотемна писать на колене латинские глаголы. Сам увидишь. Чёрт!
— Вот как?
Ги с тревогой посмотрел на него. Но тут лицо Флобера расплылось в заразительной улыбке.
— Не беспокойся, сынок. Думаю, там уже многое изменилось. Сейчас ведь разгар промышленной революции — это величайшее, хоть и тщательно завуалированное благо, а?
За обедом Ги сидел рядом с мадам Комманвиль, племянницей Флобера; он пытался вовлечь её в разговор, но та сидела будто статуя и, казалось, не замечала ничего вокруг. Флобер уделял ей много внимания.
Потом, к восторгу Ги, позволил себе ещё одну вспышку возмущения и от удовольствия расхохотался сам.
— Можешь ты припомнить, — обратился он к мадам де Мопассан, — что-нибудь столь же смехотворное, как поведение этого имперского прокурора Пинара, ведшего дело против моей «Госпожи Бовари», этого петушка, этого жалкого...
— Гюстав, о чём ты говоришь?
— ...стража закона и порядка? Когда он поднялся в суде и затявкал о разлагающем воздействии, которое писатель Гюстав Флобер оказал на добропорядочных граждан искажённой картиной нравов нашей французской провинции, то выглядел воплощением пристойности. «Без контроля искусство перестаёт быть искусством, — вещал он. — Оно уподобляется женщине, снимающей с себя все покровы». Ха! Покровы! Он даже не мог позволить себе назвать их одеждой. Произнеси он слово «юбка», с ним случился бы обморок! А теперь, по прошествии стольких лет — я только что узнал об этом, — наш высоконравственный прокурор Пинар написал книгу непристойных стихов и сам распространяет её. Притом с иллюстрациями! П-п-п-п-п-поразительно!
17