Выбрать главу

Что творилось в самой бане?! Попробуйте описать это отделение ада. Воды и шаек не хватало, из-за них шла драка. Многие так и не успевали помыться. Обувь, пояса, шапки, очки — все, что нельзя было сдать в прожарку, некуда было спрятать. Их воровали и прятали из озорства или чтоб получить выкуп. Часто нельзя было найти то головной убор, то ботинки. Но охрана с этим не считалась — хоть вой! А мороз к вечеру…

На войне хитрость считается частью боевого искусства. Андрею хотелось утешить себя хоть этим соображением.

Он подошел к Чудакову в раздевалке и, протягивая ему носовой платок с восемьюдесятью пятью рублями, сказал:

— Александр Иванович, у меня вот тут деньги. Я близорукий, у меня без очков стянут. Не трудно вам будет спрятать у себя?

Чудаков внимательно посмотрел на Андрея.

— Да, мы с вами соседи. Хорошо, давайте.

На улице он вернул платок и сказал:

— Пересчитайте.

— Я давал вам не считая и возьму не считая, — ответил Андрей, пряча платок.

Этот нехитрый прием обеспечил Андрею что-то вроде уважения Чудакова.

Прошло больше двух месяцев. Однажды Чудаков, чем-то возбужденный, вечером ворвался в секцию, бросился прямо к месту, где лежал Венский, и кухонным ножом распорол ему живот.

Венский умер в тот же вечер.

Чудакова взял кум с вооруженной охраной.

Говорили, что на пути в тюрьму, на перроне станции, Чудакова застрелил начальник конвоя.

Степан Шевцов

Степана Шевцова Андрей знал понаслышке еще на воле как одного из пионеров — создателей бронетанковых сил Союза. В лагерь он попал по доносу: будто на товарищеской вечеринке рассказал какой-то анекдот.

Трудно было представить себе этого спокойного, умного, полуофицера, полуученого, старого члена партии в роли пьяного болтуна. Его задумчивые светло-серые глаза, темное, словно осыпанное пеплом, лицо, могучая фигура, всегда содержательная речь привлекали Андрея. Прежде Степан соглашался с Андреем — писать жалобы бессмысленно. Но с момента объявления войны его словно подменили. Шевцов принялся за "литературу". Так в лагере называли писание жалоб.

— Надо писать, Андрей Георгиевич, надо! Пусть десятая, пусть сотая — попадет же наконец жалоба в настоящие руки! Ведь мы просимся на фронт. Наше место на передовой. Ведь я комбриг танковых войск! Я командовал крупными со* единениями. Я обучил сотни молодых танкистов. Поймут же нас, в конце концов. Не могут не понять. Здесь я ем хлеб даром, а там я нужен, нужен! Здесь подо мной горит земля.

Он уходил, весь охваченный потоком невысказанных мыслей и возмущением. Похоже было, что он бьется в бетонном склепе, задыхаясь и от смертельной его непроницаемости, и от чьего-то упрямого нежелания откликнуться на его призыв.

Однажды его вызвал цензор. Он вертел в руках очередное ходатайство Шевцова, написанное на многих листках бумаги.

— Послушайте, Шевцов, когда вы кончите эту писанину? Ну кто пустит на фронт изменника родины? Да и не идут никуда эти ваши произведения. Удивляюсь, как вы этого не понимаете?

— А я вот удивляюсь вам, гражданин начальник, почему вы не на фронте, а прячетесь здесь, на этой, с позволения сказать, работе?

— Ну, ну! — прервал его, вставая, цензор. — Начальство лучше знает, где я нужнее. Идите, пока я вас не запрятал… поглубже.

Он с презрением швырнул конверт Шевцову.

— Тут вам хоть эта бумага понадобится, а то пользуетесь то травой, то стружками…

Шевцов забрал свой пакет, спрятал в карман и вышел.

— Писать я все-таки буду, — сказал он Андрею. — Только посылать буду налево. Не может быть, чтоб меня лишили права защищать родину. Никогда, никогда не поверю!