Выбрать главу

— Что же тогда абсолютно?

— Знание. Оно над добром и злом.

— Над добром и злом… — повторила она. — Как это страшно…

— Прогресс нельзя остановить, — откликнулся я заученной фразой.

— Прогресс ради прогресса, и в этом предназначение человека?

— Мое предназначение, — я сделал ударение на слове «мое», — именно в этом. Так уж меня запрограммировали.

В ее голосе прозвучала грусть.

— Не оттого ли тебя потянуло к сенсору? Компромисс между программой и совестью?

— Просто не хотелось больше жить…

Каким неуверенным показался мне собственный голос, какими неубедительными словами возражал я ей…

— Неправда!

Она смотрела на меня с любовью и жалостью. А я не знал, что ответить.

— Тебе предстоит многое переосмыслить. Тебе и другим людям!

— Кто же ты? Кто? — изумленно допытывался я.

— Жизнь… — затухая, прорезонировало в ответ.

А женщина исчезла — столь же неожиданно, как появилась. И была ли она?

За бортом бушевала солнечная корона обрушивая на жаропрочную обшивку капсулы турбулентные потоки плазмы. Странно: мне нисколько не хотелось умирать. Я с недоумением смотрел на выбитую предохранительную пластинку сенсора. Зачем она, от чего может предохранить? Сам ритуал троекратного прикосновения показался мне смешным и наивным. Вероятно, я на самом деле стал человеком. Обыкновенным человеком с огромной душой, способной вместить радости и страдания всех живущих в этом сложном и прекрасном мире.

Да, мне хотелось творить добро. Оно рождалось в моем сердце и рвалось наружу. К источнику жизни — Солнцу.

Солнце пахнет ванилью, тонко и нежно. Пусть кто-нибудь убедит меня в обратном!

ЗВЕЗДНАЯ МИНУТА

Кинопленку можно уничтожить. Память жива, пока жив человек. Потерявший память теряет прошлое. А человек без прошлого — не человек или, во всяком случае, не личность.

Мудрец утверждал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку: это будет уже другая река. В реку памяти можно входить бессчетно, и она останется все той же илистой рекой памяти. Прошлое на ее дне, под слоем ила.

Жизнь человека — спектакль, который бывает сыгран лишь единожды, а затем его навсегда вычеркивают из репертуара. Декорации же отправляют в музей или на свалку.

Спектакль без суфлера и репетиций. Премьера и бенефис. Триумф либо провал. И не изменишь ни картины, ни действия, которые уже сыграны. Ни реплики, ни жеста, ни интонации. Не изменишь. Не исправишь. Не повторишь.

Импровизация…

Память — фильм по мотивам жизненного спектакля. Единственный зритель — сам актер, играющий в спектакле заглавную роль.

Память — кинолента, пущенная задом наперед. Время, убегающее от самого себя. И она же — режиссер, которого так не хватало в спектакле! Раз, и кусок ленты в корзине забвения. Два, и кадры склеены в иной последовательности. Три, и подправлен сценарий.

Память может перелицовывать прошлое до изнеможения. Что-то в корзину. Где-то вместо себя — каскадер. Лица не видно, остальное не суть. Перед каждым очередным сеансом — очередная переделка. Как в детском калейдоскопе — встряхни, и новая симметрия цветных стеклышек, похожая и непохожая на предыдущую.

До поры память многолика и податлива, но наступает миг, когда человек уже не властен над нею. Река очищается от ила. Корзина забвения возвращает все до последнего кадрика. Облачившаяся в судейскую мантию память безжалостно и неподкупно монтирует фильм, где все — правда. Только годы спрессовываются в секунды…

Фотоснимок. В нижнем правом углу выпуклый вензель ателье. Когда-то вензель был столь же привычен, как и штамп, гасящий почтовую марку. Фирменный знак, гарантирующий качество. Срок гарантии — вечность.

На снимке мальчик и девочка. Лет четырех. Держатся за руки. Круглые, похожие на котелки или на шлемы английских бобби, панамки начала тридцатых годов. Сморщенные чулочки в рубчик. Позы статичны. Лица напряжены. Смотрят исподлобья. Неулыбчиво. Словно сознают серьезность и неповторимость момента. Совсем как взрослые на дагерротипах прошлого века.

Все называли их женихом и невестой. Безобидная шутка: отчего бы четырехлеткам не поиграть в жениха и невесту? Жаль, что шутка перестает быть шуткой, если ее воспринимают всерьез…

Однажды дядя повел их в городской сад. В саду было сумрачно. Свысока посматривали великаны-деревья, приютившие среди ветвей весело щебечущих птиц.

Они гуляли по малолюдным, присыпанным кирпичной крошкой аллеям, держась за руки, и молчали. Гуляли долго. Дядя не смотрел на часы. А может, их у него и не было…

Жених терпел, пока мог, но не вытерпел. Произошло непоправимое.

Стыд растворил в себе его детскую любовь. Уже пожилым человеком, взяв в руки чудом сохранившийся снимок, он всякий раз заново ощущал это чувство всепроникающего стыда…

Старый увядший снимок. Он и она. Жених и невеста. Держатся за руки. Крепко-крепко, на всю жизнь. Смотрят исподлобья. Наверное, именно так нужно смотреть в будущее.

Любовь и позор под вензелем уже не существующего ателье…

— Я люблю тебя, милый — сказала ему она. — Но выйду замуж за другого. Мне надо устроить свою жизнь.

Сказала и выбежала из вагона метро. Двери захлопнулись. Через приспущенное стекло она успела бросить ему яблоко. Оно было отравленное, жгло душу ядом любви и ревности. Нужно было тотчас швырнуть его обратно, как на фронте ловили на лету и молниеносно, бумерангом, возвращали врагу гранату. Но он не успел. Граната взорвалась.

Ехали в театр. Доехал он один. Шла модная в те послевоенные годы «Мариэтта» — легкая, задорная оперетка. Все смеялись до слез. Он ничего не видел сквозь слезы.

Домой возвращался ночью. Дождь. Черное блестящее шоссе. Слева расплывчатые огни автомобильных фар.

«Будь, что будет!» — шальная мысль.

Странное ледяное спокойствие. Шаги наперерез приближающимся фарам. Мягкий удар. И даже не удар, а толчок, словно пуховой подушкой. Он отлетает на несколько метров. Полет плавный, замедленный. Приподнимается на коленях. Новый толчок.

Залитый дождем кювет. Рядом на боку «Победа». С трудом выбирается водитель. Прихрамывая, бежит к нему.

Он втягивает голову в плечи, ожидая пощечины, брани. И слышит:

— Да как же так… Дорогой человек, у тебя же все косточки переломаны, а ты стоишь! Присядь, я сейчас. Только выберусь, и сразу в больницу. Потерпи!

Бочком, бочком, и домой. Мокрый до нитки, вывалянный в грязи. Дома слезы матери, охи, ахи…

И ни единого синяка, ни крошечной царапины…

Однажды, уже под тридцать, ему посчастливилось сделать открытие. Он поделился им с лучшим другом.

— Надо застолбить, — сказал лучший друг. — Напишем статью, пошлем в журнал.

Статью подписали в алфавитном порядке. Фамилия лучшего друга возглавляла алфавит, его собственная — замыкала. Друзья нередко бывают хоть в чем-то полярно противоположны.

Статью напечатали. Но почему-то под одной фамилией — на букву А.

— Безобразие, — возмущался лучший друг. — Я этого так не оставлю! Потребую напечатать поправку. Как-никак ты мой соавтор!

Пять лет отняла диссертация. Перед самой защитой пришла поздравительная телеграмма от лучшего друга: тот уже перебрался в столицу. Одновременно в ученый совет, где должна была состояться, но так и не состоялась защита, поступило заявление гражданина А., который обвинил диссертанта Я. в плагиате.

И это было обоснованное обвинение: ведь основополагающее открытие застолбил лучший друг.

* * *

Дарский отстегнул датчики и помог Красину снять шлем.

На лбу осталась розовая полоска.

— Какая долгая ночь… — сказал Красин.

— Посмотрите на часы, — предложил Дарский.

— Стоят…

— Прошла минута.

Красин смахнул со лба бисеринки пота.

— Не может быть! — он приложил часы к уху.

— Успокойтесь, Виктор, — мягко проговорил Дарский. — Вы стали очевидцем большого открытия. Оно не укладывается в рамки обычных представлений, из этого надо исходить.

— Поразительно… — прошептал Красин. — Ваше открытие…

— Не мое! — поспешно перебил Дарский. — Яковлева, того человека, чью жизнь вы прожили за минуту. Согласитесь, самая долгая ночь слишком коротка, чтобы вместить человеческую жизнь.