Семена дома не было. Он пришел, Ерш говорит: «Ты на меня не сердись, такой, видно, коню конец пришел». А Семен: «Ты его погубил, пускай на твою долю и ляжет». — «Нет, я на это не согласен, лошадь была на мои деньги купленная».
Семен говорит: «Давай делиться». — «Как делиться-то будем? Вашего ничего тут нет. Новую избу я тебе не дам, сам построил. Клеть осталась после бабушки, бери, переселяйся. Жеребенка еще дам». — «Давай, все равно». Так и поделились. «Мил тебе сосед?» — «Мил». — «А не мил, так и сменил…»
Поставили избушку в одно оконышко и стали жить на другом месте.
Тут война подошла. По деревне стон стоит. Ребят на фронт гонят и мужиков гонят. Дошло дело до моего. Дошло и до Семена. Ершу удача, он как-то отвернулся.
На поезд… И вот как бабы ревут, и собаки лают. На поле-то мужики поглядят, поля-то ржавые, и все-то горит, все гибнет.
Откуда он одинокой солдатке, хлеб-то, пришел? Ветром прикатило? Придешь темно-претемно. Тюрею закусишь, да и ляжешь на жнивье. Солому объест лошадь за день, эти отруски-то постелешь и кувыркнешь. В головешке кулак, а под бок так. За вечер запотеешь — и косишь, и вяжешь, рубаха на тебе от пота и грязи станет, как кожаная. Пот-то соленый. Ляжешь, кровь остывает, прикроешься дерюжкой, одежду возьмешь против невзгоды. Руки и ноги гудут, сколько щеп из рук выкопаешь. И на небо не взглянешь, уснешь, как умрешь, только утром встанешь и видишь, что звезды не померкли. Как чуточку зорька размахивается, перепел закричит, встаешь, чтобы холодной воды напиться, а то днем-то вода теплая, ее пьешь, а она обратно лезет. Руки все исколотые, лапти не завяжешь, сучишь, крутишь, берешь с собой ветошечек, ниток, обвяжешь палец, который нарывает…
Довольно на сегодня. Пойду, пока солнце греет…
Глава пятая
Ладно ли, не ладно ли, все точечки ставь. Это «б», что ли, вывел? У меня «а» не выходит настоящее. Кружок, отступя, палку поставлю. После пришивать приходится. Я сегодня нарядная, все равно как молодая. Не похожа? Ну, зато у меня языку девятнадцатый годок.
Я, бывало, корову погоню, народ глазеет. Убиралась хорошо, подоткнусь статно. И вот, чтобы я по всей слободе-то в наряде пробежала, мне: «Гони до пастуха». Хочется всем посмотреть молодайку, ну, вместе с народом и гонишь. Наряд-то свадебный носила я недели две. Убранная, наряженная, как не посмотреть! Домой приходишь, скорей все снимаешь, надеваешь одежду расхоженькую и принимаешься за черную работу.
Без коровы бабе житья нет. Деньги с Ерша она присудила. Деньги — они с крылышками. Они скоро разлетаются. Мы с ней на базар пошли. Вот на базаре стоит корова, к телеге за рога привязанная. Статная, красивая. А рога у ней гладкие. У других сколько теленков, столько рубцов. Один рубец у ней родовой, как она сама на свет вышла, а эти как теленочек — так рубчик, так прямо по рядочкам. «Почему у ней рога такие гладкие? Что-нибудь есть?» Которая продает, говорит: «Она первым теленком». «А эти рубчики, говорит, — не всегда-бывают».
Вот мы ее берем. Она не идет, брухается. Народ подошел. Кто говорит — умыть ее надо, кто говорит — свой платок положить на крестцы, кто — веревкой спутать. Вот мы веревку ей на рога намотали, кое-как привели, на двор пустили.
У ворот ей прямо хлебушка посолили, дали. Так полагается.
— Пойдем, Александра, пообедаем.
Обедать собрались, она опять говорит:
— Ну-ка, дай гляну на корову.
Как открыла дверь во двор, а она во всю закутку: цокает, сама себя сосет. Под ней лужа молочная и на губах пена. Она не успевает глотать, шапка шапкой пена, пузырями.
— Купили самодойку, Александра.
— Зато статна, тебе понравилась.
Корова на дворе, а вода на столе. Потом погнала она ее в стадо, привязала голову к коленке — все сосет. И как мы над ней не хитрили! Лубок-фанеру согнули, надели на шею, чтобы через него не достала. Пастух:
— Опять твоя корова балует.
Мы в эту фанеру набили гвоздей. Всю шею исковыряла в кровь, а все сама себя доила. Дорогой эту фанеру порвет, как пьяная баба растрепется. Все на ней перервато, все на ней мотается.