Дело к осени. Все люди с войны идут, и ораторы к нам едут. Тут много понимать стали. Ночи сидят на сходах. Филимон да Ерш красные ленточки на грудях носят. Выступают: «Товарищи, свобода». Ерш двух работников в горшечную нанял. Вывеску повесил во всю стену: «Свободный гончар, мастер Никон Корсаков». А мастер такой — счет есть, а по горшку мочалкой не проведешь, взъерошенный. Филимон все кричит о земле: «Правительство нам отдает все земли, леса и недра!» И все ждет помещичьих земель. «Нам, — говорит, — своей недостаточно. Наши запашки — смех, а не земля». Вот он людей нанял, бревен навозил, дом себе ладит крестовой. Ерш горшечную расширил. На крыше большую трубу поставил, как фабрика, и красный флаг на шесте повесил.
Все ездят ораторы. Тут является один. Собирает деревню. Так встал перед народом на бревнах. В шинели. Значок на груди. Хоть в бороде и постарше, а мы с Татьяной сразу узнали — тот лесной рестантик. «Он, Александра?» — «Он». — «Не повесили?» — «Нет, видно, не повесили».
И обрадовались и страшно. Что он теперь с нами сделает?.. Он говорит. Землю делить приказывает. Тут все зашумели. Он, этот приезжий, отошел к сторонке. Мы с Татьяной к нему. Смотрит, не узнает. Татьяна говорит:
— А нам что будет?
— Вам? Вам тоже наделят. — Потом усмехнулся: — Это вы меня пирогами в лесу кормили?
— Мы.
Обе божимся: выдавать не хотели. Он рукой машет:
— С вас взять нечего. А за пироги спасибо.
Мужики все шумят. Ерш на бревна встал, откашлялся, руки протянул:
— Видите руки! Мозоли-то на них кровяные.
— Ну, хорошо. Дальше что же?
— А дальше, я очень нервен работать. На полу ногами топчу, с полу на лавку, потом руками. Потом обратно на пол.
Этот наш рестантик на людей поглядывает, не понимает. Ему кричат:
— Он о своей горшечной рассказывает, как глину мнет.
— А! Ты что предлагаешь, гражданин?
— Тут у нас номерки давали, от двух и выше. Почему в этих номерках фамилии незнакомые? Почему в них ни одного трудового гончара нет?
— Этих номерков давно нет. А выбирать людей в комитет[14] вы сами будете.
Белов Ерша с бревна утянул. Приезжий осмотрел всех.
— Народу много. Сейчас можно в комитет выбирать. Я по этому делу к вам и приехал.
Филимон кричит:
— Мы быстро выберем. Такой народ у нас есть.
И вот оба с Ершом наперед лезут. Приезжий подождал.
Как они остались в кругу одни, говорит:
— Только запомните, богачей в комитет не надо.
Ерш да Филимон в толпу ушли. Вокруг себя партию подбирают.
Я кричу:
— Белова в комитет. Он на все руки мастер!
Белов стоит, голова опущенная. Видать, любо. Ерш да Филимон кричат:
— Не надо!
Их не слушают. Голосовать стали. Белов попал в комитет. Выбрали еще двух, которые победнее. Потом приезжий к собранию обращается:
— Вы должны женщин выбирать!
— А, — говорят, — из женщин, так у нас кроме Татьяны да Александры некого.
Мы на крик кричим, а нас выбирают. Обе чуть не-в слезы: «Что мы там делать-то будем? У нас и грамоты чет!» Тогда приезжий с нами отошел в сторонку:
«Ваше дело на собраниях и в комитете правду говорить, бедноту в обиду не давайте». — «А еще что?» — «Вот это и будет ваша работа». Нам непонятно. «Что это за работа?» Приезжий снова: «Вот землю будете делить, вы смотрите. Кулаки могут на обман взять». — «Ладно, что сможем — сделаем». А обеих страх берет. «Я, — говорит, — у вас в волостном комитете буду служить, вы ко мне заходите почаще, беседовать будем». Он попрощался с нами, уходит и шепчет: «А все-таки землю-то делят…» И смеется.
Хлопот, беготни — печь топить некогда. Придет, наскоро ребятишек покормит да опять на сход. Делать не делаем, а наши голоса везде услышишь.
Семен обижается, брошен совсем. У него рана открылась, гноиться стала. И травы и лекарства, а все толку никакого. Высох. Одни кости. И ничего не ест серьезного: яички, молочко. В бане попариться хочет. Туда сбредет, а оттуда ног не подставляет. Потом совсем не может, а все в баню надо. Взяла на руки, понесла. Вот сидит он в бане на лавочке, руки у него трясутся.
Налила воды, взяла мочалку.
— Так вот скажи, за что всю жизнь терпела?
— Ни за что.
— Прости меня…
— Простить не прощу, а вымыть вымою.
Три раза прощения просил, а она ему все:
— Простить не прощу, а вымыть вымою.