Над головой — раскаленное солнце, кругом — выжженная травка. Забытая колея. У колеи двуколка, в двуколке — я, санитар Шугаев и бинокль. Но главное — ни души. Ну ни души на плато. Сколько ни шарили стекла Цейса — ни черта. Сквозь землю провалились все. И десятитысячный отряд с пушками, и чеченцы. Если б не дымок от догорающего в верстах пяти Чечена, я бы подумал, что здесь и никогда вообще людей не бывало.
Шугаев встал во весь рост в двуколке, посмотрел налево, повернулся на 180°, посмотрел и направо, и назад, и вперед, и вверх и слез со словами:
— Паршиво.
Лучше ничего сказать нельзя. Что произойдет в случае встречи с чеченцами, у которых спалили пять аулов, предсказать нетрудно. Для этого не нужно быть пророком
…………………………………………
Что же, буду записывать в книжечку до последнего. Это интересно.
Поехали наобум.
…Ворон взмыл кверху. Другой — вниз. А вон и третий. Чего это они крутятся? Подъезжаем. У края брошенной заросшей дороги лежит чеченец. Руки разбросал крестом. Голова закинута. Лохмотья черной черкески. Ноги голые. Кинжала нет. Патронов в газырях нет. Казачки народ запасливый, вроде гоголевского Осипа:
— И веревочка пригодится.
Под левой скулой — черная дыра, от нее на грудь, как орденская лента, тянется выгоревший под солнцем кровавый след. Изумрудные мухи суетятся, облепив дыру. Раздраженные вороны вьются невысоко, покрикивают…
Дальше!
…Цейс галлюцинирует! Холм, а на холме, на самой вершине, — венский стул! Кругом пустыня! Кто на гору затащил стул? Зачем?..
…Объехали холм осторожно. Никого. Уехали, а стул все лежит.
Жарко. Хорошо, что полную манерку захватил.
Под вечер.
Готово! Налетели. Вот они. горы, в двух шагах. Вон ущелье. А из ущелья катят. Кони-то. кони! Шашки в серебре… Интересно, кому достанется моя записная книжка? Так никто и не прочтет! У Шугаева лицо цвета зеленоватого. Вероятно, и у меня такое же. Машинально пошевелил браунинг в кармане. Глупости. Что он поможет! Шугаев дернулся. Хотел погнать лошадей и замер.
Глупости. Кони у них — смотреть приятно. Куда ускачешь на двух обозных? Да и шагу не сделаешь. Вскинет любой винтовку, приложится, и кончен бал.
— Э-хе-хе, — только и произнес Шугаев.
Заметили. Подняли пыль. Летят к нам. Доскакали.
Зубы белые сверкают, серебро сверкает. Глянул на солнышко. До свидания, солнышко…
…И чудеса в решете!.. Наскакали, лошади кругом танцуют. Не хватают, галдят:
— Та-ла-га-га!
Черт их знает, что они хотят. Впился рукой в кармане в ручку браунинга, предохранитель на огонь перевел. Схватят — суну в рот. Так оно лучше. Так научили.
А те галдят, в грудь себя бьют, зубы скалят, указывают вдаль:
— А-ля-ма-мя… Болгатоэ-э!
— Шали-аул! Го-го-гыр-гыр.
Шугаев человек бывалый. Опытный. Вдруг румянцем по зелени окрасился, руками замахал, заговорил на каком-то изумительном языке:
— Шали, говоришь. Так, так. Наша Шали-аул пошла? Так, так. Болгатоэ. А наши-то где? Там?
Те расцвели улыбками, зубы изумительные. Руками машут, головами кивают.
Шугаев окончательно приобрел нормальный цвет лица.
— Мирные! Мирные, господин доктор! Замирили их. Говорят, что наши через Болгатоэ на Шали-аул пошли. Проводить хотят! Да вот и наши! С места не сойти, наши!
Глянул — внизу у склона пылит. Уходит хвост колонны. Шугаев лучше Цейса видит.
У чечен лица любовные. Глаз с Цейса не сводят.
— Понравился бинок, — хихикнул Шугаев.
— Ох, и сам я вижу, что понравился. Ох. понравился. Догнать бы скорей колонну!
Шугаев трясется на облучке, читает мысли, утешает:
— Не извольте беспокоиться. Тут не тронут. Вон они наши! Вон они! Но ежели бы версты две подальше. — Он только рукой махнул.
А кругом:
— Гыр… гыр!
Хоть бы одно слово я понимал! А Шугаев понимает и сам разговаривает. И руками, и языком. Скачут рядом, шашками побрякивают. В жизнь не ездил с таким конвоем…
Горит аул. Узуна гонят. Ночь холодная. Жмемся к костру. Пламя играет на рукоятках. Они сидят поджавши ноги и загадочно смотрят на красный крест на моем рукаве. Это замиренные, покорившиеся. Наши союзники. Шугаев пальцами и языком рассказывает, что я самый главный и важный доктор. Те кивают головами, на лицах почтение, в глазах блеск. Но ежели бы версты две подальше…
…………………………………………
Декабрь.
Эшелон готов. Пьяны все. Командир, казаки, кондукторская бригада и, что хуже всего, машинист. Мороз 18°. Теплушки как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой. Задвинули двери теплушки. Закутались во что попало. Спиртом я сам поил всех санитаров. Не пропадать же, в самом деле, людям! Колыхнулась теплушка, залязгало, застучало внизу. Покатились.
Не помню, как я заснул и как я выскочил. Но зато ясно помню, как я, скатываясь под откос, запорошенный снегом, видел, что вагоны с треском раздавливало, как спичечные коробки. Они лезли друг на друга. В мутном рассвете сыпались из вагонов люди. Стон и вой. Машинист загнал, несмотря на огонь семафора, эшелон на встречный поезд…
Шугаева жалко. Ногу переломил.
До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых…
Когда перевязал последнего, вышел на загроможденное обломками полотно. Посмотрел на бледное небо. Посмотрел кругом…
Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной… Но куда, к черту! Я интеллигент.
Февраль.
Хаос. Станция горела. Потом несся в поезде. Швыряло последнюю теплушку… Безумие какое-то.
И сюда накатилась волна…………………
…………………………………………
Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на десять томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом…
Довольно!
Все ближе море! Море! Море!
…………………………………………
Проклятие войнам отныне и вовеки!
Впервые — «Литературное приложение»
к газете «Накануне», 22 октября 1922 г.
Воскресный день начинался прекрасно.
Больше всего я ненавижу солнце, громкие человеческие голоса и стук. Частый, частый стук. Людей боюсь до того, что, если вечером заслышу в коридоре чужие шаги и говор, начинаю вскрикивать. Поэтому и комната у меня особенная, покойная и лучшая, в самом конце коридора № 27. Никто не может ко мне прийти. Но чтобы еще вернее обезопасить себя, я долго упрашивал Ивана Васильевича (плакал перед ним), чтобы он выдал мне удостоверение на машинке. Он согласился и написал, что я нахожусь под его покровительством и что никто не имеет права меня взять. Но я не очень верил, сказать по правде, в силу его подписи. Тогда он заставил подписать и профессора и приложил к бумаге круглую синюю печать. Это другое дело. Я знаю много случаев, когда люди оставались живы только благодаря тому, что у них нашли в кармане бумажку с круглой печатью. Правда, того рабочего в Бердянске, со щекой, вымазанной сажей, повесили на фонаре именно после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью. Но то совсем другое. Он был преступник-большевик, и синяя печать была преступная печать. Она его загнала на фонарь, а фонарь был причиной моей болезни (не беспокойтесь, я прекрасно знаю, что я болен).