Выбрать главу

Но теперь, ликовал мальчик, она будет только моей, эта дорога. Выйдя из машины, он краешком глаза заметил, что предметы по-прежнему лишены тени, как будто полдень застрял на месте. Странно, подумал краешком мозга мальчик, краешком потому, что вся остальная его часть была занята мыслью о железной дороге. Взбегая по гранитным ступенькам магазина, мальчик краешком уха уловил необыкновенную тишину, как будто весь город стал безголосым. Странно, подумал мальчик тем же краешком мозга, потому что вся остальная часть его по-прежнему была занята мыслью о железной дороге.

Нетерпение мальчика было так велико, что едва он оказался в вестибюле, из которого открывался проход прямо к железной дороге, даже тот мискроскопичеекий краешек мозга, что улавливал прежде непонятно долгий полдень и необыкновенную тишину, тоже был захвачен железной дорогой. И мальчик помчался с такой огромной сверхскоростью, что воздушная волна, которая, как вы знаете, обязательно возникает при сверхскоростях, подняла стол вместе со шпалеми, рельсами, электровозами, тепловозами и паровозиком с его фабричной трубой и пронесла их через все двенадцать залов магазина и стеклянную стену.

Эта стеклянная стена выходила на бульвар Целакантус, посреди которого в гигантском аквариуме плавали целаканты, вернувшиеся на землю спустя шесть миллионов лет.

Мальчик был в отчаянии, но отчаяние его длилось недолго: подле аквариума стол с железной дорогой, целый и невредимый, опустился на землю. И — о чудо! — едва он встал на землю, железная дорога, которая была неподвижна с того самого четверга, после дождичка, ожила: сверкнули искры над электровозами, вздрогнули тепловозы и повалил пар из огромной, как фабричная, трубы паровоза.

Мальчик остолбенел от изумления, потому что таково свойство чуда — наводить на человека столбняк.

Но чуда-то, если хорошенько подумать, и не было; просто мальчику очень-очень сильно захотелось, чтобы железная дорога ожила. И дорога ожила. А ведь все говорили, что это под силу только главному городскому механику с его большим умением. Но, как видите, большое хотение оказалось так же могущественно, как большое умение.

Электровозы, тепловозы и паровозик набирали все большую скорость, и порою казалось, что они непременно столкнутся. Но семафоры работали таи четко, а стрелки переключались в таком идеальном согласим с ними, что мысль о неизбежной аварии, в с нею и страх через три минуты бесследно улетучились, уступив место восторгу. Настоящему восторгу без тревоги и опасений.

«Ах, — восклицал мальчик, — ведь это я оживил дорогу. Слышите, это я оживил ee!» Но, конечно, никто ничего не слышал, потому что город был безлюден. Да и сам мальчик ничего не слышал, потому что все предметы и даже воздух утратили свои голоса. Это и не удивительно, если вспомнить, как давно они ими не пользовались. А властелину голос и вовсе ни к чему, ибо нет властелина, кроме властелина, и угадывать его желания — цель всего сущего.

«Но я хочу, чтобы меня услышали! — закричал мальчик и топнул ногой. И в тот момент, когда он топнул, под ногу ему подвернулся глупый камешек, который не представлял себе большего счастья, чем жизнь под пятой властелина. Но камешек был острый, и мальчик, который, как все властелины, до смерти боялся боли, изо всей силы швырнул камешек, повернувшись к аквариуму лицом. И тут мальчик услышал всплеск и увидел целакантов, которые безо всякого выражения, как истуканы, смотрели на него. Но мальчик был так счастлив, что, нисколько не смущаясь, стал рассказывать им человеческими словами, как он вернул жизнь электрической железной дороге. И в этот раз произошло настоящее чудо; целаканты — четвероногие рыбы, которые шесть миллионов лет жили вдали от мира, — заговорили человеческими голосами. И мальчик, хотя он был властелином, бросился к ним в аквариум, чтобы прижать каждого из них к себе, как делают все живые существа на радостях.

Крупные головы целакантов были покрыты роговыми пластинками, отполированными до блеска. Мальчик терся щекой об эти пластинчатые головы и чувствовал, как, вначале холодные, они становятся все горячее. Но он долго еще не оставлял их, потому что они были единственными живыми существами в городе, и только нестерпимое жжение заставило мальчика, наконец, отпрянуть.

Отпрянув, мальчик больно ударился головой о стену. Рядом со стеной были черные, крытые блестящим черным лаком ворота. Это были ворота столетнего дома, в котором жил мальчик. И воротам, как вы уже знаете, было тоже сто лет. Но с виду они были так молоды, что больше двадцати им никто не давал. Ничего удивительного: ведь они были волшебные, эти ворота.

СЕДЬМОЙ ЭТАЖ

Он слыл трудным мальчиком. Он слыл трудным лет с шести, когда папа и мама впервые заговорили с ним о школе. Это было в марте. Они сказали ему, что вот пролетят весна и пето — и в сентябре он пойдет в школу. Папа вспомнил свой первый школьный сентябрь — каштаны были еще зеленые, как в мае; мама ничего не вспоминала, мама только вздохнула и сказала, что время не стоит на месте. А он вдруг рассмеялся и заявил, что в школу не пойдет. Мама сделала большие глаза, а папа очень спокойно спросил у него:

— Значит, ты хочешь остаться невеждой?

И он ответил папе тоже очень спокойно:

— Да, папа.

И тогда папа объяснил ему, что он мелет вздор, потому что человек не может всерьез судить о том, чего он не знает. А для него, Гришки, или, короче, по-домашнему Гри, школа и невежество — это просто слова, лишенные смысла.

— Просто слова, — повторил папа.

И тогда Гри опять рассмеялся, а папа сказал ему:

— Перестань смеяться; смех без причины…

Папа не договорил, потому что Гри прервал его и очень серьезно произнес:

— …это поливитамины.

Папа сказал, что его сын жалкий рифмач и что сам он, папа, в детстве тоже был таким, но в школе, когда он занялся серьезным делом, все это слетело с него, как осенняя кора с платана.

— И ты сделался цвета кремовой слоновой кости, как облинявший осенний платан.

— Ты угадал, сын, — сказал папа. — Но не забывай, есть разные способы окраски…

— Например, — весело произнес Гри, — можно отодрать за уши. Я опять угадал, правда, папа?

— Да, — согласился папа, не колеблясь, — и мы сейчас убедимся в этом на собственном опыте. Гри, подойди ко мне, пожалуйста, поближе — отсюда я не достану тебя.

Гри встал у кресла, справа, отец ухватил его за ухо и, притянув к себе, крепко обнял. Мама сказала, что этот вариант она предвидела с самого начала, и сын немедленно поддержал ее:

— Да, мама.

— Гри, — сказал папа, — ты стал болтлив, как электронная гадалка из комнаты смеха. Но я знаю, ты полюбишь школу и будешь прилежно учиться. Только дай мне, пожалуйста, слово, что не будешь торопиться с ответом, пока не познакомишься по-настоящему со школой,

— Хорошо, папа, — сказал Гри, — если тебе очень хочется отложить правду, отложим ее. Но ты сам говорил мне: правду надолго откладывать нельзя.

— Так, — кивнул папа и хотел еще сказать, что если бы мы всегда точно знали, где правда, к человечеству вернулся бы золотой век. Но он не сказал этого, и потом, когда Гри ушел к себе, он решил, что в присутствии сына не следует увлекаться нравственными и социальными обобщениями, потому что преждевременная зрелость — это нередко преждевременная грусть.

— Ты должен быть с Гри построже, — сказала ему жена.

— Да, — ответил он, — я могу приказать ему молчать, но приказать ему не думать я не могу. Даже если бы это разрешалось законом.

Через полчаса Гри постучался в комнату отца.

— Войди, — сказал отец, — но помолчи две минуты. Я должен дописать фразу.

Усевшись в кресле, Гри наблюдал за отцом и постепенно, от стоп к животу, погружался в бархатное, как от человеческого тела, тепло. Такое же бархатное тепло Гри обволакивало на берегу моря, когда в перегороженной каменной запруде перед ним млели крабы, прогретые солнцем. Никто, кроме него, Гри, не замечал, как меняется окраска панцирей у крабов, как завихряются струйки воды в оранжевых клешнях, как меняется взгляд черных, испуганных глаз краба. Прежде он думал, как все: у краба всегда испуганные глаза, погому что краб всегда таращит их. Но потом, много раз, он видел у крабов другие глаза: тоже вытаращенные, но тусклые и безучастные. Поначалу он решил, что эти крабы попросту больны, но внезапно, когда рядом проносилась серебристая фиринка, краб, только что больной и безучастный, делал отчаянный паучий рывок. Промахнувшись, краб секунд десять-пятнадцать судорожно подгребал клешней песок, а потом снова каменел.