Выбрать главу

— Так я прочту?

— Давай.

Легкий румянец на щеках, руки слегка дрожат — Даниэль читает свои стихи. Они всегда начинаются одинаково, что подчеркивает их ритуальный характер. «Утром, едва я пробуждаюсь…» — и засим следует описание красот природы, которые вызывают особенный восторг после нескончаемого учебного года. Даниэль превозносит чистоту воздуха, величественные очертания холмов, прелесть одиночества, птичьи трели; порой вставляет более приземленную деталь (звуковой фон в виде плюхающихся коровьих лепешек) или снисходит до голого практицизма (негодует по поводу ущерба, который вороны наносят только что засеянным полям, рассуждает об искусстве дойки коров), что выдает его приверженность фламандской школе. Размер не соблюдается, ассонансов больше, чем настоящих рифм. Даниэль долго волновался по этому поводу.

— Ты уверена, что это все-таки настоящие стихи?

— Совершенно уверена.

— А кто-нибудь еще так писал?

Я ссылаюсь на авторитеты — Аполлинер, Милош. Даниэль доволен. Значит, он в самом деле написал стихи, которые отвечают определенным правилам. Чистая лирика его не устраивает, ему нужен социальный резонанс. Он не просто пишет стихи, он вещает. Мне импонирует такое отношение к поэзии, так же как и полное отсутствие литературных претензий, ведь в течение года Даниэль не напишет больше ни слова. «Не вижу в том необходимости», — говорит он, как Талейран. А я вижу в этом преклонение перед таинством, бескорыстие, понимание важности и значения поэзии. Вижу склонность к созерцательности, благородный отказ от эксплуатации своего дара. Перед этим единственным творением Даниэля я даже чувствую себя несколько униженной своей каждодневной возней с рукописью, всеми этими переписываниями, переделками, творческими поисками. Даниэль перестал писать стихи, когда ему исполнилось пятнадцать. В тот же год он перестал посещать церковь. И то и другое огорчило меня почти в равной мере.

У Альберты тоже была пора поэтического взлета, более интенсивная и более короткая. Она длилась всего два месяца, ей в то время было пять лет. Это было устное творчество: писать она тогда еще не умела и просила меня записывать ее сочинения. Я по обыкновению работала у себя в комнате на втором этаже; услышав крик, высовывалась в окно: внизу стояла Альберта, подняв ко мне свое маленькое личико, в восхищении от собственного открытия:

— Мама! У меня опять стих получился!

* * *

Когда мы купили эту маленькую ферму в Нормандии («дом без всякой обстановки» — таким он и остается), я была тронута, увидев, что над входной дверью, маленькой и низкой, чья-то неизвестная рука начертала крест. Своего рода «добро пожаловать» — так принимал нас этот незнакомец, которого, может быть, уже не было в живых. Маленький крестик, нанесенный известью, постепенно почти совсем стерся, и в этом году я его подновила, использовав краску, оставшуюся на дне банки после ремонта в ванной. Я сделала это не раздумывая. Сомнения пришли потом: а может, это неуместно? Претенциозно? Ведь осталось так мало домов, на которых есть кресты. Словно хочешь сказать: вот божий дом, образцовая христианская обитель, зрелище, достойное восхищения, а ведь на самом деле это всего-навсего значит — «входите».

Но ничего не поделаешь. Дело сделано.

Молитва

— Вы молитесь за меня в церкви, Франсуаза? — спрашивает Долорес.

— Конечно. Я всегда это делаю.

— Как мило с вашей стороны. И я тоже, знаете, о вас не забываю. Когда я выхожу вечером «слегка проветриться», я думаю: бедняжка Франсуаза, одна в кровати с книжкой!

Продавец метелок

Его звали Роже, и было ему за пятьдесят, круглая голова северянина, глаза ярко-синие с притворно тупым выражением. Он появился однажды вечером, около пяти, с намерением продать мне метелки из перьев, которыми мы почти не пользуемся. Я вяло отказывалась.

— Да ведь я же сирота! — вскричал он с надрывом.