Вместе с Нуржаном поехала его жена Жаукен, студентка того же института и комсомолка. Сначала они долго ехали по железной дороге, а когда ночью высадились на глухом полустанке, когда поезд ушел, Жаукен стало не по себе. Вокруг лежала древняя страна, а в глубь ее вели лишь караванные дороги, старые, как мир, и, как старый мир, плохие.
Комсомольца Кагена, щеголявшего в засаленной морской тельняшке, непонятно как попавшей в безводные степи, и в розовых ситцевых шароварах, прежде называли бы караван-баши, но теперь его называли экспедитором сельпо. Того сельпо, которым заведовал отец студента, старый Байжанов. Каген подвел к полустанку трех верблюдов, украшенных осмолдуками — желтыми, фиолетовыми, зелеными и красными шерстяными плюмажами на головах. Когда Каген приводил своих верблюдов на полустанок за товарами для сельпо, осмолдуков на верблюдах, конечно, не было, но сегодня плюмажи развеваются в знак радости, ибо разве не великая радость для почтенного заведующего сельпо Мулдагалима Байжанова приезд в родной аул любимого сына, первенца и студента Нуржана! И, когда темно-дымчатые с черной гривой гиганты, глухо, утробно урча, встали покорно на колени, Жаукен, кутаясь зябко в длинный шелковый шарф, хотя было плюс двадцать в лунной тени, посмотрела жалобно туда, где завязла во тьме ночи красная точка хвостового фонаря поезда. Она была горожанка и верблюдов видела только на алма-атинских базарах.
Так тряслись они на жестких спинах кораблей пустыни, не в двадцатом, но в десятом веке, останавливаясь только на ночь, окружая ночевку арканами из немытой овечьей шерсти, через которые не посмеют переползти скорпионы и фаланги, и змея тоже побоится переволочить свой холодный жгут. А по обе стороны их пути лежала степь, темно-зеленая, чуть ли не черная древняя земля, помнящая и хана Аблая, и убийцу простых людей мятежного хана Кенисары, и чингизхановских монголов, и затерявшихся во мгле веков огузов и кипчаков. Жаукен смотрела ликующими глазами на жаворонков, трепеща крыльями, вырывавшихся из травы, на мчавшихся вдали джейранов и на беркута, надменно, даже не пошевельнувшись, сидевшего на краю дороги. А Нуржан, глядя на родные просторы, пожимал узкими плечами и говорил презрительно: «А-азья!» И оттого, что он по своему тянул первый слог и небрежно обрывал последний, выходило особенно презрительно: «А-азья!»
Редкие встречные почтительно и робко кланялись щегольской пушистой кепке Нуржана, его большим роговым очкам, его золотому зубу, а Жаукен махала в ответ снятым с головы шарфом, кричала весело и смеялась. И тогда Нуржану хотелось ударить жену за бесстыдство: разве так должна вести себя катын в присутствии мужа? После одной из ночевок она неудачно пыталась вскарабкаться на верблюда, и Каген, подняв женщину сильными руками, опустил ее бережно на седло. Нуржан взбесился, засопел и двинулся на Кагена, чтобы отхлестать его арканом, но, посмотрев на широкие плечи экспедитора, сразу остыл.
На пятый день пути, когда измотавшиеся верблюжьи колокольчики охрипли от пыли, показался аул Жаман-Жол, что значит «плохая дорога», легший у подножья грозного величия гор. Это был родной аул Нуржана, но он, проезжая по его улицам, смотрел прищуренными глазами мудреца и эпикурейца на низенькие глиняные кибитки, на такую же низенькую мечеть — теперь лавку сельпо, — в стенных нишах которой лежали когда-то коран и святые книги шариата, а теперь ботинки, рубашки, ситец и стояли поллитровки водки, на убогий минарет — деревянную лестницу с площадкой, прибитой к дереву, теперь трибуну для аульных и волостных ораторов. Глядя на родное убожество, Нуржан пожимал плечами, шептал брезгливо: «А-азья! Я не вернусь сюда ни за что! Разве для этого я учусь в институте?»
Вышедшие из кибиток аульчане при виде Нуржана на пунцово-плюмажном верблюде вытирали бороды руками и склонялись в низком поклоне жолдасу мугалиму, то есть товарищу учителю, а ребятишки бежали следом, задирая в патриотическом восторге рубашонки выше пупа, неистово крича городское «урля-а!». От такого почета глаза студента заблестели, как лакированные, и он, чуть подумав, перерешил: «Я вернусь сюда, но через десять лет, когда здесь будут рестораны, футбольные стадионы и кино. Показать бы им сейчас „Медвежью свадьбу“ или „Процесс о трех миллионах“. Уй-бай-ой! Какие два жулика в этой картине!»
С этими мыслями Нуржан подъехал к родительскому дому, где встретили его злой лай собаки, бегавшей по плоской крыше кибитки, и приветственные слова отца, вышедшего за ворота, ибо в дом прибыл поистине «нуржан», то есть луч души, то есть первенец. Они поцеловали друг друга в плечо, а Жаукен отправилась, конечно, на женскую половину, где мать и сестра Нуржана тотчас начали удивляться ее часам, ее пудренице, ее походке, легкой, как песня, как дым костра, не спутанной рабьими одеждами. Золовка подняла с детским бесстыдством юбку Жаукен, чтобы узнать, носит ли она, подобно всем правоверным женщинам, шаровары, и завопила: