«Ах, хороша землица! До чего ж хороша!» Она похваливает, а у Надёги в грудях щемит. И как отвадило ее от огорода. Ноги туда не идут. Силком себя понуждала — все из рук валится. И смирилась Надёга. Сейчас грядки бурьяном заросли. Нет, «молодую» лучше не раздражать.
— А почему она не может пасынка от пьянства заговорить?
— Видать, это не по ее части. У нее тверезый закувыркается, а кувыркалу выровнять — силы нет. Она и себе самой подсобить не может, вкалывает весь божий день. Одна у ней специальность — спорости лишать.
Она поглядела на меня лукаво и залилась смехом — веселым и манчивым, каким смеялась, верно, в молодости, когда земля горела под ее легкими ногами…
Дома я застал такую картину: Вера Нестеровна сидела на корточках перед Федей Самоцветовым, трясла его и уговаривала:
— Ну, скажи, что ты врешь. Признайся, тебе ничего не будет…
— Это я написал! — обреченно, но твердо сказал Федя. Увидев меня, Вера Нестеровна выпрямилась и сунула мне знакомый тетрадочный лист: вместо полагающегося плана местности там оказались стихи.
— Этот наглец утверждает, что сам сочинил.
Я прочел:
— Прекрасные стихи. Это Верлен.
— Я так и знала! Ты, жабеныш, написал стихи Верлена?
Я ждал, что сейчас начнется истечение соленой влаги, но скала оставалась суха и твердокаменна.
— А что такого? — с вызовом сказал Самоцветов. — А хоть бы и Верлена. Если обезьяна будет складывать буквы пятьсот миллиардов раз, она «Сагу о Форсайтах» сложит. Что я — хуже обезьяны? Я в пятьсот раз умнее, да и сложил-то всего один стишок. Сравните его с «Войной и миром» — во сколько раз он меньше? Помножьте одно на другое и разделите на это число пятьсот миллиардов. Чепуха останется.
— Опять он меня задуривает, — беспомощно сказала Вера Нестеровна. — Что ты мелешь, какая еще обезьяна сложила «Сагу о Форсайтах»?
— Резус, — нахально ответил Самоцветов.
— А почему ты пропустил четверостишие? — спросил я.
— Я маленький! — послышалась знакомая противная интонация. — Мне и так трудно.
— А трудно — не берись! — вновь подхватила воспитательские вожжи Вера Нестеровна. — Придется тебе всыпать, плагиатор несчастный!
— Нельзя, — возразил плагиатор. — Я не ваш.
— Кормить тебя, поить, спать укладывать — ты мой. А уши надрать — не мой?
— Можете не кормить, не поить и не укладывать… — И скала засочилась.
— Ох, перестань!.. Скажи, что ты больше не будешь, и катись.
Вера Нестеровна хотела капитулировать на почетных условиях. Самоцветов не проявил великодушия.
— Я еще «Крокодила Гену» сложу, — пообещал кровожадно.
— Ну, это любая обезьяна сложит. Ладно, гуляй! — И, посмотрев ему в спину, Вера Нестеровна сказала задумчиво: — Надо бы всыпать, да уж больно хорошие стихи слямзил…
Художница прислала нам «любезное» приглашение. На этот раз Маша не пробиралась сквозь репейник, не таилась в кустах, а явилась открыто, с достоинством и торжественностью герольда, уверенного в своей неприкосновенности. Была она ослепительно хороша: синяя наглаженная юбка, белая кофточка, в волосах бант. Ее приняли с должными почестями, ввели в дом, угостили водой «Байкал» и шоколадной конфетой. Пока Вера Нестеровна писала благодарственный ответ, Маша со стаканом в руке ходила по избе и спрашивала о книжках, тетрадках и разной мальчишеской дряни, вроде рогаток, лука, лодочек из сосновой коры, каких-то железяк: «Это Мишино?» В случае подтверждения предмет подвергался тщательному осмотру, а все находящееся во владениях Самоцветова с презрением отвергалось.
Забежал Миша с мокрой после купания головой; удивился присутствию прекрасной незнакомки, узнал Машу и зло смутился. А потом мы увидели в окошко знакомую картину, но как бы в перевернутом виде: Маша гордо удалялась по тропинке, а недавний гордец обдирал шкуру о репейник.
Душным вечером, когда, задавленный темной тучей, тревожно, пожарно горел закат, а на востоке вблескивали одна в другую зарницы и далекие громы доносились глухим, сонным бормотанием, мы отправились к художнице в другой конец деревни.