и вспоминали, что всегда искали этого, именно этих плеч, этого пупка, этой шеи, этих щиколоток, этих волос и этой кожи.
Тут двое слились воедино,
чувствовали друг друга, сплетались друг с другом, переливались друг в друга, ликовали, вскрикивали, утратили наконец ощущение, будто они только половинки, стали единым целым и все же никогда прежде еще не ощущали с такой силой могущество и великолепие собственного «я».
Тут двое молились друг на друга,
возводили друг друга в героев, фей, ангелов, титанов, богов, богинь и мечтали о боге, которого можно было бы вдвоем возблагодарить на коленях: за то, что она сотворила его заново, за то, что он даровал ей веру в себя.
Тут двое говорили друг с другом
час за часом, на вершинах, в безднах, смеясь и плача, стараясь облечь в слова все, что доказывали друг другу их тела, стонами, вздохами, вскриками, лепетом, — тщетно, ибо слов хватало лишь на то, что уже существовало до их любви, и потому слова для них могли стать лишь эрзацем, паллиативом, намеком, слова были уже изношены Гомером, Вальтером [22], Гёте, Рильке, Хемингуэем, затасканы героями кино и эстрадными певцами, цитатами, цитатами, им же нужен был новый язык, но даже сказать это, подумать об этом уже было бы шаблоном, клише, жалким подражанием, и они приходили в отчаяние оттого, что пропасть невысказанного нельзя преодолеть, нельзя заполнить ее ни тысячью, ни десятком тысяч пустых слов.
Тут двое исповедовались друг перед другом в своих грехах,
нет, в своих заблуждениях; мишуру они принимали за золото, воду — за вино, лужи — за моря.
Тут двое не только простили друг друга
(за то, что напрасно воображали, будто уже бывали у цели), но и превозносили прошлое (хоть оно и причиняло боль), потому что оно сделало их способными не только наслаждаться великим, но и опознать его.
Тут двое открыли счастье
и его спутников, страх (перед падающим с крыши кирпичом и болезнью, перед несчастным случаем и мобилизацией, перед пулями и бомбами) и нечистую совесть (потому что они позабыли о Вьетнаме, и Индонезии, и Испании).
Тут двое спросили себя: «Знакомо ль и тебе?..» [23] (и только один понимал, что это цитата), а другой сказал: «Да, да», —
и он тоже никогда раньше не испытывал такой потребности говорить о своем детстве, и она тоже не чувствовала разницы в возрасте между ним и собой, и он тоже часто думал о мертвых, когда шел по озелененному центру города, и она тоже во сне вдруг оказывалась в Западном Берлине и не возвращалась обратно, и ему тоже зимой лето представлялось самым прекрасным временем года, и он тоже еще никогда не чувствовал себя взрослым, и она тоже не носила шляп, не любила диапозитивы, оперетту (даже если она называлась музыкальной комедией), сладкие вина, импрессионистов, игроков в скат, собак, униформы, керосиновые лампы, шикарные рестораны, зато любила пивнушки, равнины, Хильдегард Кнеф [24], темные и золотые тона в живописи, загородные легкие постройки, парусные лодки (с берега), книжки карманного формата в блестящих обложках, Эберхарда Эше [25], кафельные печи, читальные залы по вечерам, решетку Вайдендаммского моста, переполненные кинотеатры, декорации и картины Хорста Загерта [26] (в особенности те, что с лестницами), и он тоже не мог точно сказать, почему писатели, когда выступают, всегда говорят только о себе, и она тоже иногда месяцами читала только специальные книги, и в моменты, когда они в изнеможении отрывались друг от друга, на него тоже обрушивались потоки мыслей, ничего общего ни с ним, ни с ней не имеющие: о том, что ему нужно проверить фары, что сейчас стоят очереди у пограничных пунктов, что библиотеке требуется уборщица, что снег все еще падает мягко и по-рождественски.
Тут двое вспоминали свое детство (в доме № 4 и в Альт-Шрадове), свою юность (в доме № 4 и в казармах), годы учения (в Лейпциге и в Берлине)
и заново делили свою жизнь: на первую половину (от рождения до нынешнего 24 декабря, 18.00) и на вторую, которой исполнилось только четыре, восемь, двенадцать, четырнадцать часов (но у которой уже были свои воспоминания: «А помнишь?..» — «Что ты подумал, когда я?..») и которая будет длиться до самой смерти.
Тут двое попытались, не умея сказать — как, сказать — почему они любили и будут любить друг друга,
а именно потому, что она была такой умной, а он (вопреки представлению) совсем не тщеславным и носил галстуки, выбранные с таким вкусом, и потому, что ее кожа благоухала так, а не иначе и еще сохранила летний загар, и потому, что он смеялся, как никто другой, многие фразы не договаривал до конца и так неподражаемо коснулся своим пальцем ее шеи, и потому, что она жила на этом заднем дворе, была в хороших отношениях с фрау Вольф, не имела родственников, обладала такой изысканно-безыскусной походкой, слушая, поглаживала пальцами брови, нет, потому, что она умела слушать, нет, потому, что она могла говорить обо всем, решительно обо всем, и не оттого, что он мог с ней говорить обо всем, она ведь понимала с полуслова, нет, нет да, все это тоже имело значение, но он любил ее прежде всего потому, что нуждался в ней, потому, что ему уже было сорок и после легко пришедшего успеха он самодовольно предался покою, устал, разочаровался, зашел в тупик, а она его разбудила, всколыхнула для нового начала, да, поэтому и, конечно же, из-за ее волос и потому, что ее красота такая, что не каждый ее сразу заметит, — а она? Она любила его и только его, потому что он обращался с ней не так, как мужчины обычно обращаются с женщинами, не как с объектом, с постельной принадлежностью, служанкой, почитательницей, матерью, украшением дома или безделушкой, потому, что он принимал ее всерьез, уважал, да, поэтому и, конечно же, из-за его тяжелых рук садовника, от прикосновения которых ей так хорошо, что она давно уже забыла все другие руки, словно их никогда и не было.