Выбрать главу

— А, быть может, жив ты, все-таки… Ну, хоть застони, тогда… тогда я излечу тебя и… еще буду надеяться, что есть мне хоть какое-то прощенье. Знал бы ты, как хочется мне исправить совершенное, потому… потому что, ежели мертв ты, так… значит мне уж одна дорога осталась: в этот лес, к темноте этой… Она так давно меня звала, и вот сам прибегу, потому что уж не будет мне иной дороги; потому что…

Но он не договорил, склонился над Хэмом; поцеловал его в разбитый лоб; опять попытался нащупать биение сердца и, не найдя его, застонал — отчаянно, пронзительно застонал. Он опять было рванулся, но замер; клонился над хоббитом, пытался уловить его дыхание, слабый-слабый стон; однако — ни какого дыханья, никакого стона не было. А он надорванным своим голосом все шептал:

— Нет: все равно не хочу верить, что мертв! Да знал бы ты, как хотел я совершенное исправить! Ну — что ж это — одно случайное движенье руки, один бросок — и вот все — обречен я уже! Да как же несправедливо это! Я же совсем, совсем не хотел тебя убивать! Слышишь?! Слышишь ли ты эти слова мои?!.. Ну, послушай — вот я тебе сейчас одну песню пропою. И знаешь, знаешь, откуда я ее знаю: я ж тогда в суде заседал и привели одного пастушка, так как доложили, что он запретные песни на полях распевал. На вопрос так ли это, отвечал: «Раз уж попался не стану лгать: та песня из моего человеческого сердца исходила, и кто вы такие, чтобы запрещать человеческому сердцу творить? Будто вами это сердце создано!..» — точно уж не помню, но примерно такие слова были. А потом он рассмеялся нам в лицо и пропел:

— Заря, восходя над родимой землей, Пропела: «Иди же, иди же со мной! Пари над родимой своей стороной, Ведь ты же свободен, мой сын дорогой!
И будем мы вместе, над миром шагать, В огнистых потоках, там жизнью пылать, Стремиться все выше, искать и мечтать, И вместе с закатом, в ночи умирать!..»

— …А потом я, для вида, чтобы, все было по закону, пришел в ярость, и повелел ему язык выдрать — потом и к казни приговорил! Вот я какой!.. Но стихи помню… Хотя, быть может — это и не его стихи вовсе; быть может это я сам их, пытаясь его стихи вспомнить, придумал! Да разве же это теперь важно?!.. Но, ты, ведь, не умер?! Да — не умер, ведь?!

Но Хэм, по прежнему, лежал без всякого движенья, а кровь все стекала и стекала по лицу его, и в крови уже была перепачкана вся одежда, и земля вокруг. От муки, в глазах Сикуса темнело, и от того залитое кровью лицо казалось ему, гораздо более жутким, чем было на самом деле; ему уже чудилось, что все там разбито от этого удара, и что хоббит никак не может быть жив. Темнота сгущалась в его глазах, а ему казалось, что меркнет купол, что надвигается тот ужас, который терзал его в ночах. И ему представлялось, как стены сейчас расколются, и завывающая темнота потянется к нему щупальцами-ветвями; подхватит, увлечет в свои глубины…

Вот он вскочил, вот бросился бежать. Он едва ли понимал, где бежит, хотя проходил по этим коридорам уже сотни раз. Он пребывал в таком состоянии, что едва ли был способен понять, что это его окружает. Он видел какие-то стены, повороты туннелей, но значимым было теперь только одно — убежать от этой темноты, которая все больше и больше сгущалась; убежать и от тех «хороших», которые теперь уж его точно не простят — вырваться на какое-нибудь поле; повалиться там в глубокий сугроб, да и замерзнуть — но только бы вырваться от этого ужаса!

Он и сам не заметил, как вырвался в главную залу, как пробежал возле горящего пламени, как налетел на какой-то шкафчик, перевернул его, и как сам упал, и поднялся — ничего этого он не заметил — пребывая в состоянии бредовом. Вот и главная дверь, на которой, вместо некогда жутко тоскливого лика Луны пылало теперь радостным златом Солнце. Эта дверь приветливо, словно отпускающие дружеские объятия распахнулась, и выбежал Сикус на двор.

С глазами темными, полными душевного страданья бросился он к воротам, которые стояли распахнутыми. Не останавливаясь, ворвался он в смертный холод, который испускали из себя окружающие дом стены. Он был в домашней, легкой одежде, однако, в первые мгновенья даже и не заметил этого — душевная мука была куда сильнее смертного холода…

* * *

Вероника довольно долгое время шла в таком кромешном мраке, что, если бы не сидящий на ее плече Ячук, который словно маленький розовый фонарик высвечивал контуры ближайших мрачных стволов, и извилистые, змеями вздыбленные корни — так она бы давно уже сбилась с той маленькой, ледовой тропинке, по которой шла. Надо сказать, что для обратной дороги, которую ей предстояло пройти уже без Ячука, она выбрасывала пшеничные зернышки — предварительно несколько часов пролежавшие возле солнечного костра; и сияющие теперь, за ее спиною, словно маленькие дырочки в черном полотне, за которым полыхал яркий летний день.