– И спорить нечего. Начитаешься под одеялом своего Жуковского и побежишь. Удивляюсь, как он тебе до сих пор не надоел.
Я удивился в свою очередь: откуда он узнал про Жуковского?
– Не больно-то я его теперь читаю…
И это было так. Евангелие практически вытеснило из меня все остальные пристрастия. Разве что один Жуковский и остался.
Отец снисходительно на меня глянул, хотел что-то сказать, но в это время послышался визг тормозов, и мы пошли встречать гостей.
Жёлтая «Волга» с шашками на дверях стояла напротив нашей калитки. Первым из машины проворно выскочил друг отца по литобъединению Анатолий Борисович Лапаев, следом – Варвара Андреевна, его жена, довольно симпатичная, но до приторности накрашенная дама. Она была лет на десять моложе мужа, а смотрелись они ровней. Последним неторопливо выбрался Филипп Петрович Кочнев, написавший в конце двадцатых нашумевший роман «Девахи». Филипп Петрович свято хранил и где только можно козырял письмом от Горького, ещё до «Девах» откликнувшегося на его первые опусы и давшего начинающему писателю путёвку в пролетарскую литературу. Судьба Филиппа Петровича была из необыковенных. Вышел из крестьян. В первые годы советской власти был секретарём комсомольской ячейки, окончил Рабкрин, работал селькором, выбился в люди, стал знаменитым. После лагерей, куда угодил при Сталине по доносу товарища-писателя, написал повесть, по мнению отца, почище «Ивана Денисовича», которую «в хрущёвскую оттепель» опубликовать не удалось, но, в отличие от Солженицына, ни за границу, ни в самиздат пустить её автор не решился. И затеял, как выражался отец, тягомотину: трилогию под названиями «Громыхачая поляна», «Волжский откос» и «Степан из захолустья». Два тома уже вышли, третий был в работе, отрывки из которого время от времени печатала местная «Правда». Но что-то плохо роман этот продвигался, и несколько лет Филипп Петрович промышлял литобъединением, в котором в студенческие годы познакомился с Лапаевым отец.
Филипп Петрович не был у нас лет шесть, и я подумал, не узнает меня, но он не только узнал, а даже справился о моём здоровье.
– Как наше самочувствие, молодой человек?
– Отлично, Филипп Петрович! – в тон ему отрапортовал я.
– О-о! Ты даже помнишь, как меня, старую перечницу, зовут?
– Ещё бы! Я над вашими «Девахами» со смеху подыхал!
– Вот вам и суд потомства! Пишешь серьёзную вещь, а они над тобой смеются… Ну-ну… – похлопал он меня по плечу. – Все мы когда-то были такими! Так, говоришь, жизнь бьёт ключом? Что ж – как и подобает молодому человеку. Чем занимаемся, если не секрет? У молодых ведь всегда секреты.
– Никаких секретов, Филипп Петрович! По совету отеси, – нарочно ввернул я, – веду растительное существование!
– По совету кого?
– Отеси – к которому вы на именины прибыли.
– А-а… И как это понимать? На подножный корм, что ли, перешёл?
– Не-э!.. Загораю, купаюсь, ем, сплю. Раза полтора был на рыбалке, два с половиной – на охоте. На рыбалке с тоски чуть было не помер. Сидишь – и, как Ванёк, пялишься на поплавок. А охота сами знаете, какая она теперь. Нет, эти занятия не по мне.
– По-твоему, лучше книжки читать?
– По крайней мере, интереснее.
– Понятно. Учёба как?
– Взял академический.
– Ясно.
Все направились в дом, а я полетел к Елене Сергеевне.
Выслушав приглашение, она растерянно на меня глянула и спросила, что, может, лучше не ходить.
– Да почему?
– Там будут все свои, а я кто?
– Вы нам тоже не чужая. Собирайтесь.
– Не знаю даже… неудобно как-то…
– Неудобно спать на потолке.
– Потому что одеяло спадает – знаю, ты уже говорил.
– Вот и собирайтесь, а я подожду.
Она сказала, ждать не надо, оденется и придёт сама.
2
Когда я поднялся в мансарду, между писателями шла оживлённая беседа. Женщины ещё возились на кухне.
– Вся наша беда в том, – похаживая с заложенными за спину руками, говорил Филипп Петрович, – что мы утратили критерии оценки и от этого разучились понимать жизнь. Подчас в очевидном не видим смысла.
– Это смотря что считать смыслом, – возразил Лапаев, не отрываясь от обычного во время посещения нашего дома занятия – изучения новых переплётов на книжной полке, занимавшей всю стену мансарды. – Блажен, кто верует.
– Тоже мне сказанул, – усмехнулся отец. – Идиотизма у них не меньше нашего.
– Да разве в этом дело, Алексей?
– А в чём, Филипп Петрович? Идиотизм – это же апофеоз русской государственности! На Западе он, по крайней мере, ограничен законом, у нас – до сего дня сам себе закон. И вы об этом не хуже меня знаете.
– Знаю, – отмахнулся Филипп Петрович. – Да говорю не о том. Цивилизации наши покоятся на одном и том же фундаменте – вот что я имею ввиду. Поинтересуйся «Историей русской словесности» Степана Шевырёва. Был такой в прошлом веке профессор Петербургского университета. В книгохране книги с курсом его лекций имеются. Рекомендую.