— Коньячку, пожалуй, выпью, от шампанского увольте. Сердце… — приложил Филипп Петрович руку к груди. — И где же этот ваш… Робертино Лоретти?
Отец вопросительно посмотрел на маму.
— Однокласснику игру какую-то подарили. С утра умчался. Сходишь, Никит?
Я было дёрнулся, но Филипп Петрович остановил:
— Зачем? Не надо. Пусть забавляется. Хуже нет, когда заставляют. Споёт — споёт, нет — нет… — И дрожащей рукой поднял рюмку. — Ну-с, за именинника?
Мне впервые, ввиду совершеннолетия, плеснули шампанского, и я залпом выдул фужер. Через минуту голова моя поплыла, а грудь налилась храбростью.
— Ешь, давай, ешь, закусывай, — шепнула мне Елена Сергеевна.
Глянув на неё, я пришёл в такой восторг, что мне даже неудержимо захотелось её поцеловать. Она, видимо, догадалась и незаметно, но довольно чувствительно, ткнула меня кулачком в бок. Потихоньку спросила, попутно охмурив полуночным омутом цыганских глаз:
— Совсем, что ли? Ешь давай! Закусывай!
Но я был не пьян, а — счастлив! И так в эту минуту всех любил! Но не меньше, чем целоваться, тянуло меня вклиниться во взрослый разговор. Я столько уже знал, столько понимал… И, главное, видел и понимал, что только я один из всех это вижу и понимаю. И, как непризнанное дарование, выжидал наступление своего звёздного часа.
— И как вам Сибирь-матушка? Работа как? — между делом интересовался Филипп Петрович у Леонида Андреевича.
— Сибирь она Сибирь и есть. До сих пор, кстати, вспоминаю. Сопки, тайга, ночное небо… А якуты! Прошу внимания! Отец нахваливает дочь: «Мой доська караси-ывый, нос нет са-авсем, адин лиса, салавать места мно-око!»… — и выждав, когда уляжется смех (дольше и громче всех хохотал я), продолжал: — А что до работы… Если откровенно — бестолковое дело. Иные и по десять лет в артелях, и ни гроша за душой.
— Такие плохие заработки?
— Зачем? Заработки как раз хорошие. Да бич — он бич и есть. До сезона — бывший, после сезона — будущий интеллигентный человек. Не успеет вырваться из тайги — и буквально через час превращается в форменную скотину… А! И вспоминать не хочется. Ни за что бы сейчас не поехал!
— Да разве бы ты тогда отгрохал такой дворец? — возразил отец.
— Гори он синим пламенем!
— Да ладно тебе!
— Точно тебе говорю!
— Смотрю я на вас, — по очереди глянув на перепалку друзей детства, перевёл Филипп Петрович на другое. — Алексей, Анатолий, слышите? Смотрю, говорю, на вас и вспоминаю, как вы ко мне в литобъединение тогда ходили. У тебя, Алексей, скажу прямо, получалось неплохо, и зря ты это дело оставил, зря. Один твой рассказ всё припоминаю… Что-то такое бунинское, что-то вроде «Митиной любви»… И кончается так же печально. Но дело не в этом. Там у тебя всё очень живо и верно было подано. Атмосфера тех лет… Ненавязчиво, без дидактики и дутой многозначительности нынешних фокусников. Анатолий хуже начинал, но он упрямый, и гляди — третью книгу уже выпускает.
— И кто его читает?
— Кто читает, кто читает… — дёрнул плечами Филипп Петрович, очевидно, не ожидая такого некорректного вопроса. — Кто-нибудь да читает.
— А вот мы сейчас у нашего книгочея спросим — кого он у нас только не читал. Никита Алексеевич, ты читал Анатолия Борисовича?
Несмотря на переполнявшее меня счастье, я вздрогнул, как пойманный шкет. Лапаев писал на рабочую тему, так сказать, о передовом рабочем классе. Для мне было сущей каторгой про всё это читать, но признаться было неудобно, и я принялся мямлить:
— Про эту… повесть… Нинку-фрезеровщицу… Или это в кино было… забыл…
— Нашёл кого спрашивать! — ненатурально засмеялся Анатолий Борисович. — В его годы я тоже, знаешь ли, читал «охотно Апулея, а Цицерона не читал». Только про это самое и выискивал…
— Не в этом дело, Толя! Просто все вы… Ну не все, не все… — тут же оговорился отец. — А всё-таки большинство не о том пишете. Куда уж вам до Апулея! Нынешняя литература не ведает главного — страстей, а это двигательный нерв всей мировой классики.
И он опять принялся разливать вино.
Я тут же подставил свой бокал. Занятый разговором, отец наполнил его шипучим и игривым до краёв, и я тут же, никого не дожидаясь, его прихлопнул. Отчасти — от конфуза. Хотел, можно сказать, рвануть, а даже не дёрнулся. Пожалел. Или постеснялся? Или побоялся?