Выбрать главу

Обломанными, отросшими ногтями Карпухин пытался ухватить сигарету за краешек, одну, чтоб не касаться остальных, но вторая рука его была занята, он придерживал ею брюки, ремень от которых у него отобрали, и получалось так, что он только возил всю пачку по столу. Покраснев, поспешно кинувшись, Никонов помог ему, дал прикурить и, нарочно показывая, что не брезгует, взял в рот соседнюю сигарету. Некоторое время они курили, оба смущенные. И что-то похожее на доверие возникло в этот момент между ними.

— Я вас хотел спросить, Николай Андреевич, — сказал Никонов, покашливая. — Насчет первой вашей судимости. Той, давней…

Карпухин быстро глянул на него и опустил глаза.

— Видите ли, я знаю по бумагам, — заторопился Никонов. — Но вы сами знаете, бумаги не отражают всего… Мне хотелось, чтобы между нами не было неясности. Расскажите просто, по-человечески, — у него чуть не вырвалось «по-дружески», и он, смутившись, добавил: — То — тогда было, а теперь всё по-другому. И не думайте, что это как-то может влиять на вашу судьбу.

Карпухин сидел, положив руки на колени, веки были опущены, покорное до безразличия выражение делало безликим его лицо.

— …Вообще-то в документах год рождения у меня неправильный. Я не двадцать пятого — двадцать шестого года рождения. Но тогда двадцать шестой год на фронт не брали, я себе год прибавил, а дальше так оно и пошло.

Карпухин выдохнул из легких долгую струю дыма, сдул ею пепел с сигареты.

— А дело это в сорок четвертом году было. Зимой. Возили мы боеприпасы. А оттуда, с фронта, что загрузят: когда раненых везешь обратным рейсом, когда снарядные гильзы. Ну и в тот раз тоже боеприпасы надо было везти. Как раз недавно пополнение получили, машины новые прибыли. Студера. А то доездились, во всем нашем мотобате тридцать две машины осталось. В батальоне четыре роты, в каждой роте — по три взвода, и вот, хотите верьте, хотите нет, в моем взводе — семнадцать машин. Во всем батальоне тридцать две только машины, а из них в моем взводе — семнадцать. Мне исключительно за это орден Отечественной войны первой степени дали. Исключительно за сохранность техники. А тут новый замполит прибыл. Командир батальона мне доверял, знал потому что, а этот — новый, только из академии. Отличиться он, что ли, захотел, или в нем лихость эта… Вообще так мужчина бравый, решительный. «Ты, — говорит, — лейтенант, поедешь замыкающим, колонну поведу я».

— Кто лейтенант? — не понял Никонов.

— Мне говорит он. Я ж командир взвода.

— А, ну да, ну да…

Но на самом деле просто было только сказать «ну да». А представить, что вот этот сидящий против него в расшнурованных ботинках спиной к серой тюремной стене шофер грузовика и лейтенант — одно и то же лицо, это представить себе и понять было вовсе не просто. Для Никонова со словом «лейтенант», «офицер» было связано слишком многое. Быть может, потому, что отец его, погибший на фронте, когда Никонову еще два года не исполнилось, был кадровый военный.

Он знал, конечно, что лейтенанты не всегда были такими, как сейчас, в мирное время, новенькими от фуражки до сапог. В войну и ротами, и батальонами, и полками часто командовали вчерашние учителя, колхозники, слесаря. Кончилась война — они опять вернулись к своим профессиям, стали тем же, кем были до войны, как вот Карпухин, наверное, или как у них в городе слесарь-водопроводчик Орлов, награжденный пятью боевыми орденами, которые он надевал по праздникам. Все это было как будто понятно и даже иначе как будто и не могло быть, но всякий раз, когда Никонов задумывался об этом, он чувствовал некоторое неудобство, словно сам был в чем-то виноват перед этими людьми.

А Карпухин, начав рассказывать неохотно, для протокола, увлекся постепенно. Хоть и не время, казалось бы, и не место, чтобы вспоминать, но так уж оно само вспомнилось, и даже лицо его суровое стало мягче как будто, помолодело. Ему нравился следователь, молодой, смущающийся, видно, совестливый, ничем не похожий на тех кремневых, какие встречались ему до сих пор: ты ему говоришь, он смотрит тебе в лоб, а у самого в глазах зевота.

— Тут главное дело было эту дорогу проскочить. Местность такая: вначале лесок дохленький. В нем еще ничего, маскирует все же. А дальше голое болото. По одной стороне — километров на пять всплошную и по другой километра два с половиной. И дорога вся на возвышении, очень хорошо просматривается. Тут, если в первую машину попадет, другие стали. А с боеприпасами! Везешь, а они за спиной у тебя, снаряды-то! Тут надо с умо-ом. Вот он, значит, все это по инструкции командует, машины приказал осмотреть, моторы прогреть. И не глушить. В пять утра выступаем. Мороз, правда, был, тут он прав. Но все равно нельзя же. Шутка дело — двадцать семь моторов работает! Хоть и на малых оборотах, оно ж раздается. Тем более над болотом, далеко слышно. Я ему говорю: мол, так и так, товарищ капитан. Все же ездим тут, знаем. Но он ничего этого слушать не стал и даже меня же еще при всех, — Карпухин улыбнулся конфузливо, — трусом меня обозвал. Говорит, ехать боишься, так и скажи, освободить можем. Конечно, скажи он сейчас, так оно бы терпимо, а тогда что же, восемнадцать лет было. Знаете, как в восемнадцать лет… Веди, думаю, раз такое дело! Ничего больше говорить не стал. Сел в кабину, сижу. Правда, все точно было. Пять часов команда по колонне. Пошли! Ну немец, он же слышал. Ждал нас. Хоть и темно еще, а дорога у него пристрелена. Только на середину выбрались, тут он и начал садить. Содит и содит. А мы жмем! Тут дело такое: проскочить! Ка-ак рванет впереди! Враз все осветило. Ну, он и ввалил!.. Снаряды, они ж сами рвутся. Тут не то что, а просто-таки одна воронка, ничего больше не остается, как они все вместе рванут в кузове. Выскочил я, вижу, машины не спасешь, людей спасать надо. «Разбегайся, — кричу, — по обе стороны! Ложись!» А оно еще болото было такое, не замерзает зимой, хоть ты что. Сверху ледок снежком припорошен, а станешь ногой — проваливается. Ну, тут уж не до этого, лежим к воде. А у него разведчик поблизости летал. Он авиацию и вызвал.