Осенью мы одолжили у соседей тележку и поехали за своим урожаем. Теперь лес был совсем другой — желтый, тихий. Когда приехали, Нюра вскрикнула:
— Мама, где же наш огород?
Мама опустилась на повядшую траву и по ее лицу я понял, что у нас случилось большое несчастье. Так оно и было. Кто-то выкопал нашу картошку, срубил недозревшую капусту, повыдергал морковь. Мама даже застонала:
— Что сторож смотрел? Такую страсть наделали…
— Да он первый и поживился, — усмехнулась Нюра.
— Не может быть, — возразила мама.
Присмотрелись к траве: на ней ясно отпечатались следы колес и конских подков.
— Пойдем к сторожу, может быть, он видел, — продолжала мама свое.
Подошли к шалашу. Он был пуст. Видно, в нем давно никто не жил. Шелестели сухие листья. На месте костра оставалась рыжая выжженная земля, но золы не было — видимо, ее унес ветер.
Домой мы шли налегке, толкая впереди себя пустую тележку.
В госпиталь мы заявились всем классом. Дали мировой концерт внизу, в том зале, где до войны проходили школьные вечера.
Те, которые не могли ходить, лежали на первом этаже. Их прикатили в зал на колясках и поставили впереди, чтобы им было все хорошо видно. Ходячие сели позади на скамейках.
Я выступил с песней, которую научил меня петь еще Серега.
Без хвастовства скажу — здорово получилось. Некоторые раненые даже вытирали слезы.
Потом мы еще ходили по палатам, читали и пели тем раненым, которым вообще нельзя было двигаться… Тут и состоялся мой первый разговор с дядей Сеней. Он спросил:
— Ну и что в вашем городишке есть?
Меня задело слово «городишко». Не городишко, а самый настоящий город, правда, небольшой.
— Фабрики, заводы, — отвечал я. — И вообще все, что нужно…
— А какие?
— Это военная тайна…
Тут я, конечно, приврал для пущей важности, потому что с какой стати было докладывать дяде Сене, что у нас, кроме мебельной фабрики и судоремонтных мастерских, ничего сроду не было. Правда, был еще эвакуированный завод, но о нем я сам ничего не знал. Слова мои почему-то развеселили дядю Сеню:
— Молодец, военную тайну разглашать нельзя… Это верно… Ты учишься?
— А как же?
— На пятерки?
— Всяко бывает.
— В каком же ты классе?
— В пятом.
Такой поворот разговора от нашего города к моей личности не очень понравился мне. Того и гляди спросит, сколько мне лет, и скажет: «А я думал — ты маленький». (Вот что значит медленно расти).
— Как звать тебя?
— Костя Агеев…
— Не брат ли Нюры?
— Брат.
— Значит, Костя? Хорошее имя. У меня сын Костя. Чуть побольше тебя… И еще девчушка Ниночка…
— Далеко?
— Под Хабаровском…
Я спросил его:
— Ты из деревни?
— Из райцентра.
— А кем работал?
— Плотником.
Он нахмурился озабоченно:
— Теперь придется подыскивать что-нибудь другое…
Он шевельнул загипсованной рукой:
— С такой цацей много не наработаешь…
— Конечно, — согласился я.
— Ты мне запиши ту песню — хорошая.
Я обещал.
После того как весь наш класс освободился, нас повели в бывший школьный буфет и накормили пшенной кашей. Каши положили по полной тарелке, а сверху еще кусочек сливочного масла. Хлеб я хотел унести домой, но постеснялся, что скажут: «Здесь натрескался, да еще домой тащит». Так корка хлеба и осталась на столе. Я надеялся, что кто-нибудь заметит такое дело и скажет: «Мальчик, возьми это с собой». Но никто не заметил и не сказал.
На другой день я принес дяде Сене песню, переписанную каллиграфическим почерком. (Пришлось мне попотеть.) И тут он еще немного рассказал о себе. До самого ранения он был сапером. Строил мосты и сколачивал плоты, обезвреживал немецкие мины. Как его ранило, он рассказывать избегал. Сказал просто, что «попал в такую передрягу, что не приведи бог». Я спросил его, верит ли он в бога.
— С чего это ты вдруг? — удивился он.
— А ты бога помянул…
— Это так, к слову пришлось.
Я вышел в коридор и остановился.
Думал я совсем о другом: теперь я совершенно ясно знал, кем быть. Раз не получилось на фронт, значит, надо стать хирургом. Как мне это раньше не пришло в голову? Сперва мечты о море, затем стремился стать разведчиком, а теперь — хирургом. Нет, это не очередное увлечение. Я твердо надумал — только хирургом.
И с этого дня я решил стать другим человеком. Может быть, именно в эту минуту кончилось мое детство. Теперь я знал, зачем жить на свете. Не было больше мальчика «ни к чему».