— Руки коротки, вонючка! Бродяга драный…
На том и расстались. Такая у них встреча была. Ещё бы слово сказал Архипов, не сдержаться Всеволоду, так бы и разрядил обойму. Но старик больше ничего не сказал.
В эту зиму Всеволод Левин не столько учительствовал, сколько мотался с чоновским отрядом по окрестным пущам, помогая очищать родной край от бандитского отребья.
И всё думалось: нападёт на след… Когда ты молод и душа твоя в боевом запале, когда легко несёт тебя вперёд могучий поток народной борьбы и верные товарищи бок о бок с тобой, в такую пору верится, что всё по плечу, что нет на свете беды, какую бы не сумел превозмочь, стоит только захотеть.
Но вот наступает час, когда с болью и недоумением понимаешь: есть на свете такая беда. Та же сила в руках и так же сердце горячо, но руки опускаются как перебитые. «Сева вам припомнит!» Кому? В чёрных твоих снах всё кричит отец окровавленным ртом, изба горит, летят по ветру клочья пламени, и мать смотрит тебе в самую душу. Всеволод, просыпаясь, стонал от бессилия.
Он дошёл до точки, за себя уже не ручался. И тогда, бросив учительство на полуслове, Левин через сутки снова оказался в кабинете губкомовского секретаря, от которого — давно ли! — яростно добивался назначения в Сосновку. Он рассказал секретарю всё без утайки — больше не могу, хоть к стенке ставьте. И секретарь понял его.
Левина освободили от учительства, хотя сельские учителя были тогда дороже дорогого. «Куда же ты теперь?» — спросил участливо секретарь. Дорога у Левина могла быть только одна — на восток. Там ещё громыхали отголоски большой грозы и всё ещё дрался с белыми Дедушка.
— К Деду двину, куда ж ещё, — ответил Левин. — Получается, что не добрал я маленько… С этой святой парой, с Филей да Костей, у меня теперь вся жизнь скрестилась.
Он верно рассудил: если братцы-убийцы ещё живы, то где им и быть, как не среди самых отпетых?
Дед за эти годы стал сибирской легендой — о нём не только в газетах писали, о нём и песни слагали. Он был громкий, бровастый, белозубая улыбка сверкала в его косматой седеющей бороде.
В Иркутске это было. Они обнялись, как родные — комдив и пулемётчик, два дюжих медведя.
— Ай да Левин, аи, молодец! Вот угодил! Прямо сказать, как подарок ты мне.
На кожане у Деда посвёркивал новенький, тогда ещё невиданный орден боевого Красного Знамени. Вокруг Левина теснились знакомые и дорогие лица, Левина тискали, что-то кричали в самое ухо, и сам он что-то кричал.
Знаменитый отряд Каландаришвили только что прибыл маршем из Приамурья. Теперь ему предстояла труднейшая из всех кампаний — поход в Якутию. Подонки белогвардейщины, загнанные на якутскую окраину и обречённые, метались там по просторной земле, от улуса к улусу, зажигали костры контрреволюции, надеясь раздуть их, покрыть пламенем мятежа всю Сибирь.
Не сразу спохватилась революционная власть, было упущено дорогое время, и теперь якутский нарыв настолько созрел, болезнь так пошла вглубь, что никто уже не мог поручиться, как повернётся дело завтра. Особенно если учесть, что и на Дальнем Востоке, в монгольских степях ещё клубились такие же мрачные тучи вооружённой контрреволюции.
И ещё раз, ещё на одном примере, революция убедилась в мудрости своего вождя. Никто в те дни не почувствовал так остро опасности, нависшей над многострадальной Якутией, как Ленин в далёкой Москве. «Чрезвычайно серьёзная опасность», — настаивал он. Сиббюро ЦК РКП(б) заверило тогда Ленина, что указания его будут выполнены со всей неуклонностью. Каландаришвили и его бойцам — лучшим из всех, кто в те времена носил оружие, — был отдан приказ готовиться в якутский поход. Сам Ленин посылал их на подвиг. И выполнить приказ им предстояло именно под командой Деда, который видел Владимира Ильича, пожимал ему руку, беседовал с ним!