Выбрать главу

Судима ли литература на уровне замысла – другой вопрос. Чем замысел ничтожнее, тем легче достигнуть совершенства. Соответственно – наоборот. Провалы внутри великих замыслов неизбежны: «Дон Кихот», «Братья Карамазовы», «Война и мир», «Моби Дик», «Улисс», «В поисках утраченного времени» – произведения отнюдь не совершенные. У того же Бродского далек от совершенства его, может быть, самый великий по замыслу стиховой диалог «Горбунов и Горчаков». Ну и что?

Влияние Иосифа Бродского на Елену Клепикову и Владимира Соловьева было настолько всеобъемлющим, тотальным, гипнотическим, судьбоносным, что это даже не влияние, а – эффект Бродского. Нет, конечно, не «наше всё» и не Вифлеемская звезда, но жизненные и творческие ориентиры, которые он задавал, «не позволяя душе лениться» (привет Заболоцкому). То есть помог нам, его младшим друзьям, сориентироваться в окрестном мире. С его отъездом – именно благодаря его отсутствию, которое есть присутствие – этот эффект усилился в разы.

Само собой, этот эффект Бродского мог иметь негативные следствия и последствия: на кого – как. В качестве негатива Бродского воспринимали, завидуя ему, иные русские поэты, которым он кошмарил жизнь. См. помещенные в этой книге тексты-пародии «Поэт и муха» и «Живая собака». Однако профессиональной болезнью эффект Бродского не ограничивался. Я знавал у нас в Нью-Йорке москвича, которому – так он сам считал – «повезло» родиться Иосифом (оба в честь Сталина) да еще ровесником – год в год! – Бродского, и он, сам человек разнообразно одаренный, близко к сердцу принимал успехи своего тезки и всячески их отрицал, как незаслуженные. В итоге этот феномен имел трагические последствия для «другого Иосифа», и я не мог удержаться и сочинил для этой книги даже не одну, а две вариативные истории: «Перед Богом – не прав» и «На два дома», которые читатель найдет под общей рубрикой «Казус Жозефа».

С эффектом Бродского напрямую связаны драйв, структура и состав этой книги. Можно и так сказать: симметричный ответ на вызов Бродского. Сошлюсь еще раз на мою предыдущую о нем книгу – диптих-складень «Два шедевра о Бродском». Потому как многие главы перекочевали в новую книгу. «Три еврея» – исповедального и покаянного жанра, и портрет Бродского дан в рамках моего автопортрета: из трех евреев сюжетно я – главный герой. Недаром на обложке «захаровского» издания мой портрет, а в глазах у меня отражаются антагонисты: Бродский и Кушнер. Не говоря уже, что в том моем мемуарном романе (или романном мемуаре?) дан питерский Бродский – городской сумасшедший, затравленный зверь, поэтический гений. В «Post mortem» – нью-йоркский, карьерный Бродский, с ослабленным инстинктом интеллектуального самосохранения, с редкими прорывами в поэзии. Не один я, к счастью, это приметил. Вот отзывы двух востребованных российских литераторов Орлуши и Дмитрия Быкова, пусть даже они чересчур категоричны, безапелляционны, а в частностях субъек тивны:

«…Я бы отдал все, чтобы меня не помнили, как Бродского. Потому что он последние 25 лет своей жизни писал полную херню. Попробуй почитать “Историю двадцатого века”, где есть стихотворение на каждый год – читай не как Бродского, а просто как текст. Более занудной и никому не нужной поебени просто нет. И так же со всем, что писал Бродский после того, как уехал из Советского Союза. Были хорошие стихи, но было и много того, что написано для иностранцев, для какого-то заработка».

«Я не собираюсь перепевать здесь расхожие банальности о том, что Бродский „холоден“, „однообразен“, „бесчеловечен“… В огромном корпусе сочинений Бродского поразительно мало живых текстов… Едва ли сегодняшний читатель без усилия дочитает „Шествие“, „Прощайте, мадемуазель Вероника“ или „Письмо в бутылке“ – хотя, несомненно, он не сможет не оценить „Часть речи“, „Двадцать сонетов к Марии Стюарт“ или „Разговор с небожителем“: лучшие тексты ещё живого, ещё не окаменевшего Бродского, вопль живой души, чувствующей свое окостенение, оледенение, умирание».

Про все это я подробно пишу в моем эссе «Два Бродских», противопоставляя одного Бродского другому Бродскому. Этого, однако, мне показалось недостаточно. Мне было что еще сказать о нем, но в ином жанре – фикшн. Так возникла моя запретная книга «Post mortem». Лот художества берет глубже, чем любой другой, включая дневниково-мемуарный, а потому я избрал романный жанр, пусть «Post mortem» – роман на документальной основе: докуроман. Да, даль свободного романа. Разрыв шаблона, если хотите. Или как Юнна Мориц круто писала в прежние добрые – до деграданса – времена: «Сломать стереотип и предпочесть сумбур».