Также и с другой, объективной точки зрения литературное документирование воздушного налета на Хальберштадт имеет показательный характер, а именно там, где речь идет о вопросе касательно «смысла» планомерного уничтожения целых городов, который у таких авторов, как Носсак и Казак, по причине нехватки информации, а равно в силу ощущения личной вины не рассматривается или же мистифицируется как Божий суд и давно заслуженная кара. Коль скоро – ныне это, пожалуй, неоспоримо – уже сама стратегия союзной авиации, преследующая цель уничтожения возможно большего числа немецких городов посредством ковровых бомбардировок, не подлежала оправданию, то, как показывает текст Клюге, особый случай кошмарного разрушения среднего, в военно-экономическом, а равно и в стратегическом смысле совершенно незначительного города не может не поставить под серьезнейшее сомнение факторы, определяющие динамику технологического ведения войны. Сообщение Клюге содержит интервью корреспондента «Нойе цюрхер цайтунг» с высоким штабным офицером. Оба – интервьюер и интервьюируемый – участвуют в налете как наблюдатели. В цитируемом Клюге фрагменте интервью речь идет прежде всего о вопросе «moral bombing»[43], задачу которой бригадный генерал Уильямс разъясняет, ссылаясь на лежащую в основе воздушных налетов официальную доктрину. На вопрос «Вы бомбите из морали или бомбите мораль?» он отвечает: «Мы бомбим мораль. Посредством разрушения города необходимо выбить из данного населения дух сопротивления». Далее он все же признаёт, что бомбами эту мораль, похоже, не выбить. «Очевидно, мораль все же обитает не в головах и не здесь (он указывает на солнечное сплетение), а где-то между отдельными людьми или населениями разных городов. Этим занимались и доложили в штаб… В сердцах или в головах явно ничего нет. И, кстати, вполне понятно. Ведь те, кого бомбы уничтожили, не думают и не чувствуют. А те, кто, невзирая ни на что, уцелел в таком налете, по-видимому, не берут с собой впечатления катастрофы. Берут с собой что угодно, но не впечатления мгновений налета»54. Носсак никак не раскрывает нам мотивы и разумные причины, предваряющие акт разрушения, Клюге же и в данном случае, и ранее, в своей сталинградской книге старается разъяснить организационную структуру такой катастрофы и показывает, как она, даже когда ее ненужность уже осознана, по причинам административной инерции продолжается, причем проблематичный вопрос об этической ответственности здесь не ставится вообще.
Текст Клюге начинается с описания полной неадекватности всех сложившихся в обществе моделей поведения ввиду неотвратимо наступающей катастрофы. Опытный киномеханик, госпожа Шрадер, видит, как годами отлаженный порядок воскресной программы – 8 апреля в кинотеатре «Капитоль» объявлен фильм Учицкого с Вессели, Петерсеном и Хёрбигером – нарушается программой высшего порядка, программой разрушения. Ее панические попытки хоть как-то навести порядок, управиться с уборкой до начала четырнадцатичасового сеанса, иллюстрируют проистекающий из предельного антагонизма меж активной и пассивной зоной действия катастрофы квазикомизм ситуации, заключающийся как для рассказчика, так и для читателя в том, что «разрушение правой части кинотеатра <…> не имело ни малейшей осмысленной или драматургической связи с демонстрируемым фильмом»55. Столь же иррационально выглядит рота солдат, которым приказано извлечь «сотню отчасти весьма изувеченных трупов из земли и из заметных углублений»56 и рассортировать их, причем никто им не объяснил, какую цель в данных обстоятельствах преследует «сия операция». Безымянный фотограф, который задержан военным патрулем и утверждает, что «хотел запечатлеть горящий город, свой родной город в его беде»57, как и госпожа Шрадер, руководствуется профессиональным инстинктом, а его намерение документировать еще и гибель не кажется абсурдом только потому, что его снимки, пронумерованные и приложенные Клюге к тексту, дошли до нас, хотя он тогда вряд ли мог на это рассчитывать. Наблюдатели на вышке, госпожа Арнольд и госпожа Цакке, запасшиеся раскладными стульями, карманными фонарями, термосами, пивом, пакетами с бутербродами, биноклями и рациями, действуют по инструкции, шепотом докладывают начальству, хотя вышка под ними уже шатается, и бросают свои обязанности, только когда начинает гореть деревянная обшивка. Госпожа Арнольд погибает под грудой камней и обгорелых балок, на которой стоит колокол, а госпожа Цакке с переломом бедра долгие часы лежит и ждет, пока ее не спасают люди, бегущие из домов на Мартиниплан. Свадебная компания в ресторане «У коня» уже через двенадцать минут после объявления общей тревоги погребена под обломками вместе со своими социальными различиями и распрями – жених был «из состоятельной кёльнской семьи», невеста, родом из Хальберштадта, вышла «из низов»58. Эта и многие другие истории, составляющие текст, показывают, что пострадавшие индивиды и группы даже посреди катастрофы не способны осознать реальный масштаб опасности и отойти от предписанного им ролевого поведения. Поскольку в катастрофе, как подчеркивает Клюге, реальное время и «чувственное восприятие времени»59 расходятся, хальберштадтцы лишь «мозгами завтрашнего дня» сумели бы «измыслить дельные чрезвычайные меры». В этом расхождении, которое, конечно, и «мозги завтрашнего дня» никогда не компенсируют, сбывается приговор Брехта, что человек учится на катастрофах точно так же, как подопытный кролик учится биологии60, откуда в свою очередь следует, что степень автономности человека перед им же устроенным реальным или потенциальным разрушением с точки зрения истории вида ничуть не больше, чем автономность грызуна в клетке экспериментатора, – констелляция, позволяющая понять, почему языковые и думающие машины, о которых повествует Станислав Лем, спрашивают себя, вправду ли люди умеют думать или только изображают эту активность, из которой выводят собственное самопонимание61.