Увы, многие это понимают и действуют вполне сознательно. Другие – чуют интуитивно и тоже действуют. А в результате снежным комом множится число текстов, которые даже и не предназначены для чтения, но сразу и через головы читателей – для ве́дения.
Такое положение устраивает обе стороны, ибо оставляет и тем и другим полную свободу рук. Один молодой, но пользующийся широкой в узком кругу известностью московский критик недавно даже публично обрушился на мешающих делу читателей-любителей – противопоставляя им, видимо, читателей на зарплате (судя по доходящим сведениям, именно таковые, за отсутствием иных, составляют теперь большинство в США, при университетских кафедрах, – приятная перспектива). А один из наших литературоведческих журналов, претендующий на роль законодателя моды, без затей именует свой раздел, публикующий литературные новинки, отделом «практики» – что-то вроде экспериментально-производственных мастерских при большом академическом институте…
Обо всем этом не стоило бы и писать – какая разница, в конце концов, кто чем балуется и кто чем зарабатывает на жизнь. Если бы не простая истина: «…дурная поэзия изнурительна для культурной почвы, вредна, как и всякая бесхозяйственность» (Мандельштам).
В этом смысле графоман, пишущий «под Есенина», ничем, разумеется, не лучше другого, кропающего под Бурлюка. Но второй почему-то всегда оказывается куда агрессивней. И, соблазненный сам, сеет среди таких же слабых духом иллюзию найти там, где не клал. Но и это не вся беда.
Мы сплошь и рядом слышим сетования на крошечные тиражи стихотворных сборников и ничтожную аудиторию поэтических залов (как и на пустующие, помимо дней вернисажей с фуршетами, картинные галереи), перемежаемые ностальгическими воспоминаниями о стадионах 60-х. Ну, на стадионы-то привлекала толпы не одна лишь высокая страсть к поэзии. Но только ли «промышленные заботы» столь капитально отвратили от высокого искусства сотни тысяч почитателей? И нет ли тут изрядной вины как раз вот этих нарочито герметических авангардных экспериментов: «чем больше в искусстве непонятного, тем оно больше действует» (Варвара Степанова)?
Пару лет назад, изрядно потолкавшись в «классических» и импрессионистских залах крупнейшего кёльнского музея, я вдруг обнаружил себя в полном одиночестве в просторной выгородке, представлявшей собою «инсталляцию» Ильи Кабакова. Но и правда, чего разглядывать в пустом помещении, все содержимое которого – стремянка, валяющийся на полу молоток да свисающая с потолка голая лампочка на электрическом шнуре?
Я не хотел бы, чтоб все, написанное выше, было воспринято как призыв загнать весь авангард обратно в подполье и целиком – в музейные запасники. Это – часть нашей истории, если не искусства, то – культуры. К тому же всяк волен писать как бог ему на душу положит и искать своих читателей и почитателей. Но дело-то обстоит как раз наоборот, и растиражированная (фактически – официальная) точка зрения, оглашаемая сонмом «ведов» и громкоголосой тусовкой, кажется, почти уже подготовила нас к тому, чтобы снести в запасники все, что ее диктату неподвластно.
К счастью, реальное творчество, похоже, все основательней расстается с величайшей художественной химерой ХХ века. Во всяком случае – в русской поэзии. И не только в состоявшейся, где магистральное течение, совершив оборот, все отчетливей являет черты чего-то вроде «нового модернизма» (термин Евгения Рейна), но и в молодой, тридцати- и двадцатилетней.
Авангард, показавшийся таким свежим и привлекательным в конце 80-х, в пору выхода поэтического андеграунда – и на фоне предшествовавшего безвременья, – очень быстро выдохся и предстал во всей своей выдаваемой за веселье скуке и однообразии. Привлекающих внимание (не станем говорить о трогающих) авангардистских текстов – все меньше. И это – тоже знамение времени.
Художник, разумеется, имеет право на тупики и просто обязан вести свой поиск. И даже в тупиках может отыскать порой нечто стоящее. Но тень (а весь авторитет авангарда не что иное, как отблеск золотого запаса его непосредственных предшественников) должна знать свое место. И не может вечно жить на старые векселя.