Школьный учебник трактовал иначе: про оду «Вольность» и послания декабристам. Но достаточно просмотреть корпус стихов, написанных певцом Людмилы и Руслана после 14 декабря 1825 года, чтобы усомниться в сделанном поэтом «гражданственном» выборе – даже если он имел его в виду, сочиняя стихотворение. Оно и правда о себе. И выбор был правда сделан. Пушкин не стал чем-то вроде «декабристского Солженицына». Зато оставил нам «На холмах Грузии лежит ночная мгла» и «Пьяной горечью Фалерна»…
Арион – поэт par excellence и получился у Пушкина, пусть против воли, как раз таким. Удивительно ли, что поэт выбирает – поэзию?
Известная формула цель поэзии – поэзия поражает емкостью и, значит, содержит нечто большее, чем просто тавтологию. Стало быть, во втором случае слово это обозначает не то же, что в первом, то есть уже не сами стихи, а нечто иное. Что? Рискну предположить, что не поэтическое ремесло, не процесс составления слов, но поэзию: гармонию, красоту, разлитые, а чаще разбросанные по окружающему миру и жизни, порою плохо различимые за наслоениями мусора, но все же просвечивающие в соре повседневности – чтобы в явном, извлеченном и сфокусированном виде быть воплощенными в стихах. Это и есть цель поэзии и работа поэта: он «постоянно занимается реставрацией разорванной картины мира» (чешский поэт Ян Пиларж). Или, словами Пастернака:
В конечном счете все, что делает поэт, это предлагает свой способ соединения с жизнью. Собственно, он и начинает себя осознавать таковым в некий миг, когда, обычно в ранней юности, вдруг, через слово, необычайно остро ощущает свою с окружающим гармонию: родство и нераздельность со всеми этими облаками, тротуарами, девушками, звездами и паровозами, трубящими на каких-то неведомых перегонах. Вообще-то такое чувство называется любовью. И если его нет, если остро переживаешь не общность с миром – пусть даже таким несовершенным, а разлад с ним, то лучше, наверное, идти не в поэты, а, к примеру, в революционеры. «Я думаю, что поэт похож на художника. А живопись живет любовью к жизни, восхищением жизнью и ничем иным. Можно обладать гением, но, если художник не в ладах с жизнью, он заставит людей спорить о нем, превозносить его, но никого не обрадует…» (Анри Матисс, в передаче Эренбурга).
Увы, мир не безупречен. И эта небезупречность его – тоже предмет поэзии. Вопрос лишь в том, воспринимает ли она дисгармонию как отклонение от некой гармонии высшего порядка, угадываемой в общем замысле или заложенной в человеке, – или все столь омерзительно, что достойно лишь горестной фиксации, а по возможности изничтожения… Второе вряд ли может быть художественной задачей. Поэтому я не верю в поэтические «гроздья гнева». Одно из известных и, на мой взгляд, верных определений поэзии: светская молитва. Как в свое время чудесно сформулировал Сергей Гандлевский, «бесхитростная благодарность миру за то, что он создан». И негоже на манер пушкинского Евгения грозить кулаком творению: «Ужо тебе!..»
Единственный художественный инструмент восприятия гармонии – чувство красоты. А естественное воплощение дисгармонии – антиэстетизм. Преодоление последней, только и доступное поэту, состоит во включении ее в некую гармоническую систему, как бы предполагающую возможность того же, в широком смысле, в жизни: поглощение безобразного красотой. На этом построены, например, многие ранние стихи Заболоцкого. Но тут есть опасность. Эстетизация «разлада» увлекает и легко норовит перетекать в его оправдание. Кстати, именно в этом одна из моих главных претензий к «новейшему» искусству.
Как-то в середине 90-х мы с поэтом Евгением Рейном ходили по громадному кёльнскому музею, постепенно перемещаясь из залов Средневековья, Возрождения и новой живописи к обширному разделу авангарда начала века, в значительной мере русского, состоящего из похожих друг на дружку эпигонов Малевича, а после и современного – с «инсталляциями» из гофрированного картона и плохо сваренными кусками рваного железа на постаментах. Нет слов, среди них были и весьма эффектные, и с несомненной эстетической идеей. Вот только мне не хотелось бы не только остаться с этими экспонатами в музейном зале на ночь, но и даже уносить память о них в душе. По счастью, я заранее присмотрел на первом этаже того же музея большую тематическую выставку мирового пуантилизма, приберег ее на сладкое, и туда-то, к переполненным светом сёра, синьякам и матиссам, мы и отправились, точно смывая вкус несъедобного во рту глотком хорошего вина.