Любящий взгляд не равнозначен благостному, и присущее поэту чувство внутренней гармонии с миром не означает безоблачного согласия с непосредственной реальностью. Более того, судьбы поэтов часто трагичны именно потому, что те слишком привязаны к жизни – а слишком любящий нечасто встречает взаимность. Но и за трагедией поэта всегда лежит золотой запас любви. И если он пишет «Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…», то тут же, о нем же, чуть ли не на том же листе:
Ощущая даже острей других разломы жизни, поэт самим фактом поэзии обнаруживает мостик, соединяющий трагическую подчас реальность – с заложенной в ней возможностью, земное – с вечным. Именно таковы столь поразившие нас в последние годы стихи Инны Лиснянской с их темой неизбежного расставания:
Именно таковы едва ли не самые трагические в русской поэзии последних полувека «Разговоры с богом» Геннадия Русакова: самою возможностью таких разговоров.
Все дело в том, что поэзия, применяя формулу того же Поля Валери о живописи, «позволяет увидеть вещи такими, какими были они однажды, когда на них глядели с любовью» – только «вещью», объектом тут оказывается целиком весь мир и вся жизнь. Вот почему поэзия такого совсем не мажорного и не избалованного подарками судьбы поэта, как Олег Чухонцев, оказывается удивительно светлой и утверждающей бытие даже при обращении к ушедшим и уходящему:
Любовь всегда уязвимей ненависти. Уязвимость взгляда, который я пытаюсь отстаивать, отчасти в обстоятельствах, лежащих за пределами собственно поэзии. Не только в дальних исторических корнях, но и в не столь далекой действительности, когда любой «контакт с жизнью» легко трактовался как контакт с советской жизнью. Не думаю, что это обманывало вдумчивых читателей (да и литературных начальников, памятуя литературную судьбу хоть того же Чухонцева), но «осадок остался». И неслучайно самой востребованной и сопровождавшейся шумным успехом «волной» новой поэзии, вышедшей на поверхность с началом перемен в стране, оказалось поэтическое направление с отчетливым иронически-ерническим оттенком (хотя подлинное достоинство, например, стихов раннего Тимура Кибирова, на мой взгляд, как раз в их пронзительном ностальгически-детском «заговоре с жизнью», противостоящем советской фальши и чепухе). Но мне кажется, что время такой поэзии уже ушло, а время смердяковщины, даст Бог, и вовсе не наступит.
Мало-помалу поэзия как поэзия возвращается. И притягательность ее не в том, что она пропускает мимо глаз прозу бытия, а в том, что умеет включить ее в картину мироздания, которое по природе поэтично:
вот эта подпирающая небо лопата, парадоксальным образом соединившая его с нашей грядкой, и есть метафора тенденции, о которой речь. И кстати, очень ярко проявившейся в творчестве процитированного поэта – Владимира Салимона. Но показательно, что приметной и в стихах многих молодых, тридцати- и двадцатилетних стихотворцев, живущих порой за тысячи километров друг от друга. Да и нынешнее повальное увлечение миниатюрами в «японском» стиле, при всех издержках, свидетельствует о том же: японская поэтика принципиально ориентирована на «любование» миром, доставшимся нам в пользование.
Ну и в заключение пару слов о поэтическом «быте». Когда-то, в конце XIX века, и не у нас, а в Париже, прескучившись рутиной салонов, новая поэзия отважно переместилась в кабаки. Если брать Россию, то там она и провела, от богемного свинства «Бродячей собаки» вплоть до бойлерных и дворницких и новейших стилизованных под дворницкую кабаков, без малого век. Породив заодно романтическую легенду об отвергнутых и пьющих гениях, которой, по крайней мере во втором пункте, многие легковерно последовали. Не знаю. Насколько мне известно, все крупные русские поэты, за единичными исключениями, были в первую очередь людьми письменного стола. Ну а что до кабаков… По-моему, и тут давно уже пройден момент, когда «контрреволюционное» вновь делается «революционным», и поэзии пора столь же решительно вернуться из прокуренных подвалов обратно в уютные залы с удобными креслами. Что она, по моим наблюдениям, уже и делает. Все-таки поэзия – и даже слушание стихов, – занятие аристократическое, хотя бы по духу.