Выбрать главу

— Я не знаю, кто из нас больше измучился, Глебушка… Такой, как я прежде была, мне не быть. И бабой только для постели я не гожусь. Зачем же терзать себя понапрасну?.. Давай отдохнем друг от друга… подумаем…

— А ты просто скажи, Даша: не любишь больше… отвыкла… Слаще без мужа жить…

Даша взглянула на него исподлобья и сильно покраснела.

— Ну, а если это — правда, Глеб?..

Глеб понял, что слова его оскорбили ее.

— Тогда и я скажу: пора кончать. Тут уж никто и ничто не поможет…

— Да… Все порвалось, все спуталось… Надо как-то по-новому устраивать любовь… А как — я еще не знаю. Подумать надо… Поразмыслим и договоримся. Одно важно: надо уважать друг друга и не накладывать цепей. А мы еще в кандалах, Глеб. Я люблю тебя, родной, но тебе надо перегореть… и все возвратится.

Она вздохнула и опять смущенно улыбнулась.

— Ну, я пошла…

Глеб побледнел и со стоном прижал кулак ко лбу. В сердце горела тоска.

И не успела отойти Даша несколько шагов, вышла из своей калитки Мотя. Она шла сырой утиной походкой, с огромным животом и туго налитыми грудями. Лицо было в бурых пятнах, а глаза — в синих кругах, покорные, утомленно-суровые. Она еще издали махнула рукою и улыбнулась.

— Ну, ну!.. Замахала шагалками, холостая… Ой, и наколошматила бы я тебя по загривку!.. Бабе детей надо рожать, а она гуляет чертякой… Она, видишь, от мужа удирает со своим барахлом. А я бы всех баб таких прикрутила арканом к мужней кровати и приказала бы: роди, сукина дочь!.. Ничего тебе больше не надо — знай одно: спи с мужем и роди!.. Вот оно, мое брюхо: теперь буду носить каждый год, так и знай… Я буду мать, а вы — сухопарые галки.

Даша подошла к ней, обняла свободной рукой и засмеялась.

— Ух, и чертова же ты квочка, Мотя!.. Поглядишь на тебя — завидки берут: не баба, а — утроба…

И пошлепала ее ладошкой по животу.

— Ага, то-то!.. Приду к тебе в твой проклятый женотдел, заголюсь, стану посередке и буду кричать: подходи, бабы, кланяйся, целуй — я богородица!..

Обе смеялись, и Глеб смеялся.

Даша шла к пролому с постелькой под мышкой. Ждал Глеб: вот оглянется она и махнет ему рукой. Красная повязка мелькнула раза два в распахе пролома и потухла за бетоном.

…Каждый день уходила Даша. Каждый день приходила поздним вечером. Часто бывала в командировках и пропадала ночами и днями. Было еще неспокойно в казачьих станицах: шайки бандитов бродили по горам и камышовым зарослям в балках, и ее поездки нудно лежали на сердце. Но вот сейчас сразу все оголилось, стало все скучным и чужим — и его комната, и улочка в палисадниках, и эта стена, которая отрезала от него Дашу. Зачем теперь пустая комната, зачем палисадник и дворик в две квадратных сажени? Она говорила с ним каким-то странным, чужим языком. Она ушла и, может быть, не вернется, Умерла Нюрка. Нет Даши, и Нюрки нет: остался он один. Чертова жизнь! Она — как дробилка, хрумкает все — и судьбу, и привычки, и любовь…

Мотя смотрела на него сбоку, и в глазах ее, загруженных материнством, искрами дрожали слезы.

— Ой, Глеб… Как же мне вас, милых, жалко!.. Какая у вас несчастная судьба!.. Сгибла ваша дочечка Нюрочка… И ты — как бугай… без семьи и без теплого места… Теперь ты не жалуйся, Глеб… Ежели пошли по огню — понесли сами огонь… И Нюрочка меж вами вспыхнула пылинкой… Ой, как же мне прискорбно, Глеб!

Он отвернулся от Моти и стал набивать трубку.

— Ничего, Мотя… Огонь — неплохая дорога… Ежели знаешь, куда шагают ноги и глядят глаза, разве можно бояться больших и малых ожогов? Мы — в борьбе и строим новую жизнь. Все хорошо, Мотя, не плачь. Так все построим, что сами ахнем от нашей работы!..

— Ой, Глеб! Ой, Глеб!.. Наработал в своем  гнезде  на  свою шею…

— Овва, построим новое гнездо, Мотя… В чем дело? Значит, старое гнездо было плевое… Ну как? Скоро родишь?

Она засмеялась одними глазами, и в лице ее затрепетало счастье.

— Ну да!.. Через месяц, Глеб… Ты будешь  кумом —   так и знай…

— Обязательно буду кумом. Только уговор такой: как увижу попа — посажу его в вагонетку и спущу по бремсбергу в дровяной склад. Эх, и сварганю же я твой родильный праздник, Мотя, — шишки завоют!..

Мотя радостно смеялась. Глеб пошел не домой, а вниз по улочке, к заводским корпусам.

3. Норд-ост

Конец октября обрушился событиями.

Ночью 28-го был арестован Шрамм и немедленно отправлен в краевой центр. В эту же ночь были произведены аресты среди спецов совнархоза и заводоуправления. А 30-го партийцы взбудоражились: Жидкий отзывался в распоряжение краевого бюро ЦК, Бадьин назначался краевым предсовнаркомом, предчека Чибис перебрасывался куда-то далеко в Сибирь.

Этих событий ждали давно: об этом говорили в тихих беседах, передавали глухие слухи и волновались. Каждый новый день был насыщен смутным ожиданием. Но все эти события потрясли внезапностью и тем, что они совершились.

Каждое утро в обычный час Сергей шел в окружном с растрепанным портфелем, шел сосредоточенной походкой, сутулый, с неугасающим вопросом в глазах. Каждый день он точно и пунктуально выполнял партийные задания, работал по агитпропу, по политпросвету, не пропускал ни одного заседания, где присутствие его было необязательно, и никогда ни с кем не говорил о своей судьбе — о чистке, о своем исключении, о хлопотах по восстановлению себя в партии, точно все это было совсем не важно, а важно и неотложно было только то дело, которое он должен был выполнить по намеченному плану. И с того часа, когда он был в комиссии по чистке, он ни разу больше не заглядывал туда, не ходил ни к кому из ответственных товарищей за помощью, не волновался и не жаловался. Только голова его в длинных кудрях стала будто больше и тяжелее, и в глазах лихорадкой неугасимо горело страдание.

Он получил на руки коротенькую выписку из протокола комиссии и прочел ее внимательно, как читал все другие бумаги:

Слушали: 

Ивагин Сергей Иванович — член РКП(б) с 1920 года, партбилет №…, интеллигент.

Постановили: 

Исключить, как типичного интеллигента, разлагающе действующего на парторганизацию.

Выписку принесла Даша. Он сидел за столом в агитпропе я старательно работал над тезисами для докладов в ячейках по вопросу о рабочей кооперации. Даша посматривала на него и удивлялась: почему он так спокоен и беспечен? Почему он молчит и думает о чем-то далеком?

— Товарищ Ивагин, надо немедленно обжаловать постановление комиссии. Плевательную тактику — по боку.

Он улыбнулся ей влагой в глазах и вынул из портфеля мелко исписанную четвертушку бумаги.

— Я уже обжаловал, товарищ Чумалова. Это у меня — копия, на память. Я передал Жидкому. Партком ходатайствует со своей стороны.

— Если тебе надобно насчет отзыва, я напишу в одну минуту, товарищ Ивагин. Это — головотяпство: тебя нельзя было исключать.

— Если ты находишь, товарищ Чумалова, что это необходимо, напиши и передай Жидкому.

Он встал со стула и со стыдливой улыбкой протянул руку Даше.

— Но я ни на одну минуту не забываю, товарищ Чумалова, что я — коммунист, член партии, который свою работу должен выполнять без перебоев.

— Это так, товарищ Ивагин, но ты должен бить, тормошить, а не сидеть на стуле.

— Пока в этом нет нужды. Если же потребуется, встану со стула и пойду куда следует.

Даша опять пристально взглянула на него, и опять у нее брови дрогнули от удивления. Она усмехнулась и быстро вышла из комнаты.

На днях Полю отправили в санаторий. С тех пор как поселилась в ее комнате Даша, Сергей не заходил к нем. Она не звала его и не отворяла двери в его комнату. Она забыла о нем, и его бессонные ночи угасли в ее памяти. Он часто слышал прежний ее смех и звонкий голос, и голос этот переплетался с голосом Даши. Одиноко шагал он из угла в угол, и было грустно ему вдвоем со своим сердцем, а в душе дрожала радость, что в комнате Поли опять играли колокольчики.

Значит, нужно одно: партия и работа для партии. Личного нет. Что такое его любовь, скрытая в незримой глубине? Что такое его вопросы и мысли, ноющие под черепом? Все это — отрыжка проклятого прошлого. Все это — от отца, от юности, от интеллигентской романтики. Все это должно быть вытравлено до самых истоков. Все эти больные клеточки мозга надо убить. Есть только одно — партия. Будет ли он восстановлен или нет — это не изменит дела: его, Сергея Ивагина, как обособленной личности, нет. Есть только партия, и он — только ничтожная частица в ее великом организме.