V. ТВОРЧЕСТВО ЦИЦЕРОНА
Гордясь своими речами и понимая, что ими творится великая литература, Цицерон очень серьезно отнесся к критике со стороны «аттической» школы и защищал свои взгляды № творческую практику в серии трактатов, посвященных риторике. В полных жизни диалогах он наметил основные фазы развития римского красноречия и изложил правила составления, ритмизации и произнесения речей. Он не соглашался с тем, что его стиль — «азианский», и утверждал, что создавал его, пользуясь таким образцом, как Демосфен; наконец, он напоминал, что аттицисты своей холодной и бесстрастной речью способны погрузить слушателей в дрёму или обратить в бегство.
Пятьдесят семь речей, дошедших до нас от Цицерона, превосходно иллюстрируют все приемы успешного ораторского творчества. Они отличаются страстным изображением одной стороны вопроса или характера, они развлекают слушателей шутками и анекдотами, они апеллируют к тщеславию, предрассудкам, эмоциям, патриотизму и благочестию, они безжалостно выводят на свет божий действительные или известные только по слухам, общественные или частные пороки оппонента или его клиента, они хитроумно отвлекают внимание от уязвимых мест излагаемой точки зрения, они изобилуют нагромождениями риторических вопросов, выстроенных таким образом, что ответ на них или невозможен, или приносит прямой вред отвечающему, они сыплют обвинениями, заключенными в мерные периоды, каждый из которых — удар бича, а их поток способен одолеть любого противника. Эти речи и не претендуют на то, чтобы быть справедливыми; они представляют собой скорее диффамации, чем декламации; речи эти пользовались той свободой злоупотребления, которая, пусть и недопустимая для сцены, не порицалась на Форуме и в судах. Цицерон не колеблется ни секунды, когда ему хочется назвать своих жертв «свиньи», «чума», «убийца», «грязь»; он говорит Пизону, что девственницы убивают себя, лишь бы избежать его распутства, и готов содрать с Антония шкуру за то, что тот позволяет на людях показывать свою привязанность к жене. Слушатели и судейские коллеги с удовольствием внимали этим поношениям, и никто не относился к ним слишком серьезно. Цицерон вполне дружески переписывался с Пизоном через несколько лет после бешеной атаки, предпринятой в речи «Против Пизона». Следует допустить, что речи Цицерона изобилуют скорее проявлениями эгоизма и риторики, чем нравственности и искренности, философичности, даже юридического остроумия и глубины. Но зато какое красноречие! Даже Демосфен не был столь бодр, витален, столь неисчерпаемо находчив, полон соли и охоч до брани. Безусловно, ни один человек ни до ни после Цицерона не говорил на такой соблазнительной чарующей латыни, такой плавной, изящной и страстной. Это была вершина римской прозы. «Тебе удалось открыть все сокровища ораторского искусства, — говорил Цезарь, посвящая свою книгу «Об аналогии» Цицерону, — и ты первый задействовал все их на практике. Ввиду этого римский народ премного тебе обязан, и ты — украшение своей родины. Ты заслужил триумф, который дороже триумфов величайших полководцев. Ибо куда более благородное занятие — расширять пределы человеческого разума, чем пределы Римской империи»{344}.
Речи выдают в нем политика; письма Цицерона раскрывают его человеческие качества, и благодаря им мы можем простить даже политика. Почти все они диктовались секретарю и никогда не пересматривались Цицероном; большинство из них не предназначались для опубликования. В силу этого тайники человеческой души нечасто обнажались так открыто. «Тот, кто читает эти письма, — говорил Непот, — не нуждается в том, чтобы читать историю этого времени»{345}. В них наиболее жизненная часть революционной драмы может быть увидена как бы изнутри, без шор. Обычно они писались безыскусным и прямым языком и были исполнены остроумия и юмора{346}. Их язык представляет собой притягательную смесь литературного изящества и разговорной легкости. Это самая интересная часть Цицеронова наследия, а по большому счету и всей латинской прозы. Вполне понятно, что в столь крупном собрании писем (864 единицы, из них девяносто писем адресованы Цицерону) встречаются иногда противоречия и неискренность. Здесь нет и следа того религиозного благочестия и веры, которыми изобилуют трактаты Цицерона или те его речи, в которых он разыгрывает богов, словно свой последний козырь. Его частное мнение о различных людях, особенно о Цезаре, не всегда согласуется с его публичными заявлениями{347}. Его невероятное тщеславие проявляется здесь не столь назойливо, как в речах, судя по которым, он повсюду таскал за собой свою собственную статую. Он с усмешкой признается: «Мое собственное одобрение значит для меня гораздо больше, чем одобрение кого бы то ни было еще»{348}. Он уверяет нас с очаровательной невинностью: «Если и нашелся когда-нибудь человек, чуждый стремления к пустой славе, то это я сам»{349}. Забавно обнаружить в этой коллекции такое количество писем, посвященных денежным проблемам, и столько хлопот о содержании такого количества домов. Не считая скромных вилл в Арпине, Астурах, Путеолах и Помпеях, Цицерон владел поместьем в Формиях, стоившим около 250 000 сестерциев, еще одним в Тускуле, оценивавшимся в 500 000, и дворцом на Палатине, за который он отдал 3 500 000 сестерциев[36]. Такой комфорт философу должен был бы показаться чем-то возмутительным.
36
Последняя сумма была занята Цицероном у одного из его клиентов; мы не знаем, вернул ли он этот долг. Так как юристам запрещалось брать гонорары, те вместо этого брали в долг. Другим способом получить вознаграждение за услуги было включение адвоката в завещание клиента. Благодаря посмертным дарам такого или иного рода Цицерон в течение тридцати лет унаследовал 20 000 000 сестерциев (Boissier, Cicero, 84; Frank,