Изруганная толпа проигнорировала «Оды», критики порицали их за несколько утомляющее слух и глаз мастерство, пуритане выступили против любовных песен. Август объявил «Оды» бессмертными, просил написать четвертую книгу, в которой прославлялись бы свершения Друза и Тиберия в Германии, и выбрал Горация на роль поэта, которому предстоит написать carmen saeculare для Столетних Игр. Гораций откликнулся на этот призыв, но без вдохновения. Усилие и напряжение, с которыми он работал над «Одами», истощили его. В своем позднем творчестве он вновь позволяет себе расслабиться в разговорных гекзаметрах «Сатир» и пишет непринужденные «Послания». Он всегда хотел быть философом; наконец он полностью посвящает себя мудрости, пусть и оставаясь causeur. Поскольку философ — это всегда умерший поэт и полумертвый теолог, Гораций, которому было теперь сорок пять, вполне созрел для того, чтобы рассуждать о Боге и человеке, морали, литературе и искусстве.
Самое знаменитое из этих писем, названное позднейшими критиками «Искусством поэзии», было обращено к Пизонам — каким-то неведомым нам членам рода Пизонов; это был не правильный трактат, а нечто наподобие дружеских советов, как писать. Избери предмет, который тебе по силам, говорит Гораций; остерегайся трудиться, как гора, и в конце концов разродиться мышью{539}. Идеальное произведение одновременно и наставляет и развлекает: «Всех соберет голоса, кто мешает приятное с пользой» (перевод М. Гаспарова) — omne tulit punctum qui miscuit utile dulci{540}. Избегай новых, устаревших, не ложащихся в размер слов. Будь настолько краток, насколько позволяет ясность. Сразу же устремляйся к существу дела — in medias res. Когда сочиняешь стихи, не думай, пожалуйста, что чувство — это все. Справедливо, что ты должен испытывать какие-то чувства, если хочешь, чтобы ими проникся и читатель (si vis me flere, dolendum est primum ipsi tibi){541}. Но искусство — это нечто большее, чем эмоции; это — форма (еще один вызов романтическому стилю со стороны классицизма)[51]. Чтобы научиться форме, днем и ночью изучай греческий; правь почти все, что написал; борись со всеми «пурпурными заплатами» (purpureus pannus); покажи свое произведение знающему критику и храни его подальше от своих друзей. Если после всего этого от него еще что-нибудь останется, отложи его в сторону лет на восемь; если и по их истечении тебе не кажется предпочтительным забыть о нем, что ж — тогда можно его обнародовать. Но помни: назад его уже не заберешь, разве что только поможет время и предаст его спасительному забвению: verba volant, scripta manent. Если ты пишешь драму, то пусть сюжет движут не слова, а действие, и пусть оно же станет главным источником характеристики персонажей. Не нагромождай на сцене ужасов. Соблюдай единство действия, времени и места: пусть сюжет будет единым, охватывает небольшой промежуток времени и протекает в одном и том же месте. Изучай жизнь и философию, потому что без наблюдения и понимания даже совершенный слог не более чем пустяк. Sapere aude: дерзни знать.
Гораций и сам подчинялся всем этим предписаниям. Правда, за исключением одного — он так и не научился плакать. Так как его чувства были слишком тонкими, а может, их просто скрывало молчание, он редко поднимался до того высокого искусства, которое придает форму искренней симпатии, или «чувствам, о которых вспоминаешь в безмятежности». Он был слишком светским человеком. Nil admirari — «ничему не удивляться»{542} — это, пожалуй, не лучший совет. Для поэта все должно оставаться дивом, даже такие вещи, которые встречают его каждый день, — как рассвет или дерево. Гораций наблюдал жизнь, но не слишком глубоко; он изучал философию, но настолько упорствовал в приверженности «здравому смыслу»{543}, что только «Оды» поднимаются выше «золотой середины»{544}. Он так же высоко ценил добродетель, как стоик, и так же ярко живописал наслаждение, как истинный эпикуреец. «Кто же тогда свободен?» — вопрошал он. И отвечал в духе Зенона:
51
Почти забытый в средние века, Гораций занял подобающее ему место в семнадцатом и восемнадцатом веках, т. е. в эпоху новоевропейского классицизма, когда каждый политик и памфлетист, прежде всего в Англии, разменивал выражения поэта на прозаические клише. L’Art poétique Буало возродила Горациево послание Ad Pisones, и вплоть до Гюго французская драма находилась под остужающим и формующим влиянием этой поэтики. «Эссе о критике» Поупа было нацелено на подобное подмораживание английской словесности, однако было растоплено пламенем Байрона.