Выбрать главу

«На мой взгляд, А Колисниченко — один из тех молодых прозаиков, на кого можно возлагать большие надежды. И дело не только в таланте, а в основательном знании жизни, в отношении писателя к людям и литературе. А. Колисниченко умеет чувствовать человека и переживать вместе с ним. И это, быть может, важнее всего для молодого писателя. И еще важно: писатель не страдает излишней самоуверенностью, кропотливо работает над словом и образом, а из этого, несомненно, выстроится потом высокая дисциплина прозаика и станет для него нормой творчества, правилом письма…

Ни одна из его маленьких человеческих историй не кажется придуманной, а все словно выхвачены из жизни и выписаны автором с такой достоверностью, с такими деталями и подробностями, будто каждую из этих жизней он прожил сам».

Василь ЗЕМЛЯК

Самосудовский поп Ягеллон, бывший в юности католиком, веселый человек и не дурак выпить, и так не слишком ревностно соблюдал православные обряды, а после огненного семнадцатого отрекся от веры «в пользу мировой революции и трудового народа», как сообщил своим прихожанам.

Хорошо, что за день до отречения Ягеллона самосудовский мужик Охрим Козодой уговорил попа окрестить некстати родившегося в это неверное время козодоевского младенца. И, уже не святой отец, без рясы и креста, записал Ягеллон решительным, размашистым почерком в церковную книгу: «родился раб божий…», зачеркнул «раб божий» и написал сверху — «революционный Цезарь, сын Охрима Козодоя».

Счастливый родитель покачал головой, хотел протестовать против такого диковинного имени, но Ягеллон был уже при сабле и винтовке (записался в красные конники), да и не взял ни копейки за крещение. Пришлось Охриму смириться, и он, угостив Ягеллона, понес плаксивого Цезаря домой.

…И сейчас несут Цезаря, только не в пеленках, а в гробу. Усмехается он, ибо оставил на белом свете вместо себя пятерых сыновей да двух дочек, а значит, не грех и помереть, если столько годов просыпалось, как горошины из стручка…

Чаще всего крестьянин умирает уверенно и спокойно. Дерево и то рухнет громче. Просто почувствует однажды, что лежавшая на плечах великая тяжесть мира, кормившего и поившего его, исчезнет, уйдет, ну а земли чего бояться — насмотрелся за долгую жизнь на нее больше, чем на своих детей: может, будет сокрушаться там, в песке или среди камней, сам уже как зернышко, что, ох, как нелегко снова прорастать на белый свет из такой глубины, ох, нелегко, а вот нужно…

Усмехается, словно знает: человек не исчезает бесследно — остаются после него дети, земля, ширь сияющего у Самосудов Буга, выше порогов, на берегу времени, чернозема, простора…

…Цезарь приходится мне крестным, и я думаю о нем. Вижу, как пасет он корову на рассвете — шагает тяжело по высокому берегу реки. Вижу, как завершает белую ячменную скирду (не было в Самосудах ровни ему в этом деле), командует оттуда мужиками, вижу и должен признаться — не знаю, с чего начать рассказ о Цезаре.

Можно с того, как прыгал он с парашютом на оккупированные Самосуды» а можно описать двухлетнюю эпопею поисков Цезарем своего крестьянского perpetuum mobile (даже телку продал ради этого «вечного двигателя»), а может, рассказать о приключениях с динамитом…

В конце концов, в жизни крестьянина, кажется, все главное: каждый денек, погожий или дождливый, большая работа и та, что поменьше, тяжкий каменный сон в жатву, скособочившиеся углы хаты, под которые позарез нужно осенью подложить камней, чтобы не осели стены…

И Цезаря так затянула трясина бытия при земле, детях, войнах, тяготах, что часто кругом шла его крутолобая, бритая по-татарски наголо голова; и все-таки он умел перекипеть, перезлиться в себе, спрятать вспыхнувшее возмущение в глазах под упрямо нахмуренными бровями.

Вот так было и в деле с динамитом, если верить следователю Левку Могиле, что приходился Цезарю даль-ним-предальним родственником по материнской линии, то ли пятиюродным, то ли шестиюродным, словом, настолько дальним, что Цезарь во время следствия даже не намекал Левку об этом. Но сам Могила об этом родстве, конечно, знал, хоть и не хотел в том признаться.

И тянулось это дело лет восемь, как-никак полтора пуда взрывчатки исчезло из подвала, из местного карьера, что над Бугом, и за весь день видели у каменоломни одного только Цезаря со стельной коровой на веревке. А вечером завкаменоломней Панько Пузырский обнаружил пропажу. Самое удивительное, что ключ от подвала с взрывчаткой был один, только у заведующего, и Панько носил его всегда при себе, а в день кражи ездил Пузырский вместе с председателем колхоза хлопотать, чтобы прислали комиссию по борьбе с ящуром. На дверях же склада, окованных железом, никаких следов взлома не оказалось, хотя, правда, эксперт из райцентра, рассмотрев тяжелый, дореволюционной работы, надежный замок, обнаружил несколько свежих царапин на скважине и записал в акте: открыли замок искусно подделанным ключом, только чуть не дотянули бородку, вот она и оставила две небольшие царапины, когда поворачивали ключ…