— Ну что, с тридцати шагов сможешь положить недруга?
— Копьем.
— Сам говорил: копье мимо просвищет — и нет его, безоружен ты.
Амант не дурак был, уже понял, что к чему. Сопел на весь двор.
— Ну, теперь гляди! — сказал Харр.
И было аманту на что поглядеть. Три стрелы вошли в травяной мешок, на котором была нарисована усатая рожа; три — где положено быть сердцу, желчи и вздоху. Отступил. На место его встал отрок, старательно прицелился, и из трех стрел две‑таки вмазал прямо под намалеванные усы. Уступил боевой рубеж сестренке. Она, правда, на пяток шагов подошла, по, почти не целясь, угодила в глаз — и в бою, и в поединке честном такая рапа вывела бы противника из строя, а ежели стрела заговореная или ядом опоеная, то и совсем из жизни. И это ручонкой дитячьей‑то!
Харр, усмехаясь, глянул в лицо аманту — слюнки‑то не потекли? Пока нет, но были готовы.
— Так, — сказал амант. — Оружье тут оставьте и подите пока прочь.
Наследники, поклонившись, вышли.
— Похвалил бы…
— Успею. Сколь многие знают про это?
Харр молча поднял руку, показав четыре пальца.
— А девка твоя?
— Виноват. Как ладил — видала, а вот для чего, вряд ли догадалась.
— Да коваль, что наконечники мастерил… Понятно теперь, почто они за тобой охотились. Поняли, что дело это оружное, новое. Все тонкости хотели из тебя вытянуть. Вместе с жилами, разумеется.
Рыцарь поежился, вспомнив несчастную мудродейку. От того, что в Серостанье тамошний зверь не синье производил, а серь–серебрень, ему было бы не легче…
Иддс принялся чесать грудь, на которой от носимой почти постоянно дырчатой кольчужки отпечаталась красная сетка.
— Выберешь десяток воинов, у кого рука потверже, а язык покороче, — заключил он. — Натаскивать будешь тут же, а за стенами моими — ни–ни. Мастерить будешь так, чтоб я видел, горницу тебе отведут.
— Кстати, о покоях, — обрадовался по–Харрада. — Не–сподручно мне будет за каждой шалостью из околья сюда бегать.
— Присмотри дом, что без хозяина, — по всему стану с десяток таких.
— А платить кому следует?
— Все хоромы, что промеж степ, — мой доход. Так что, считай, мы в расчете. Казначея только с собой прихвати.
Харр взялся за свой лук, намереваясь спрятать его в плоский короб, но Иддс и тут остановил его:
— Себе другой смастеришь.
Харр понял, что воин–слав при нем не хотел позориться, неумехой себя выставлять. Ну да дело его, воин он бывалый, быстро освоится. Харр поклонился и вышел, кликнув казначейного телеса. Хотя было ему чуточку обидно — ни тебе спасибо, ни какого другого слова приветного.
Но зато — дом.
И тогда он впервые за все эти дни позволил себе вспомнить о том, о чем запретил даже думать…
На самом верхнем уровне благоприобретенной башенной хоромины, в просторной и совершенно пустой светлице он шумно вздохнул, даже не веря, что все так просто обошлось, и ринулся к окну.
Зелогривье, если не считать амантовых домов, все лежало под ним, подставляя его жадному взгляду свои крыши, огражденные кадками с зеленью, уставленные лежанками да скамеечками, устланные коврами и полосатыми циновками, — все напоказ солнышку, равнодушному и не то чтоб слишком ясному. Диковинное Харрово жилище, нависающее над окрестными домами и улочками, точно шляпка исполинской поганки, могло бы служить отменным сторожевым постом, но в этой земле, как видно, за своими не следили — впрочем, за чужаками тоже, полагаясь на зоркость разноцветных пирлей. Так же мало волновала эта чужая, отворенная прямо в зеленоватое небо несуетливая жизнь и амантова лучника, для которого совсем нечувствительно и уж тем более против его воли весь белый свет сошелся клином на одном–единственном доме — вот этом, что ближе остальных, с круглой, не зелененой крышей, посредине которой высилась закрытая беседка. Крыша была пуста, и только ветер лениво шевелил какой‑то золотисто–желтый лоскут, упавший, как видно, из‑за узкой резной створки, заслоняющей окошечко беседки. Ох и горазд же был рокотанщик хорониться от чужого взгляда!
Харр презрительно хмыкнул и, отступив от окна, решил завтра же взять казначея за бока, чтобы дом по–людски всякой утварью снабдил–обрядил, тогда и заночевать можно будет.
Так что хоронись — не хоронись, а никуда ты от меня не денешься, скромница ты моя, капризница!