Выбрать главу

– У нас – демократия. Мы – для того, чтобы помогать президенту нести бремя власти.

Он гордо выпрямился, бесстрашный и фотогеничный, несмотря на всю массу лишней плоти, герой борьбы с русским тоталитаризмом, русским расизмом и русским шовинизмом, за что получал щедрые бонусы от Запада в виде званий почетных академиков, борцов за свободу и демократию. Бороться с русским фашизмом тем более приятно, что фашизма в России отродясь не было, даже ростков. Зато под видом этой борьбы так удобно топтать это русское быдло, стыдить, что оно русское, и добиваться, чтобы русское быдло по возможности выезжало за рубеж, становилось там местным быдлом, быть быдлом американским или немецким вовсе не стыдно, а наоборот – почетно. Американское быдло, как и вообще западное, даже президента выбирает такого же быдловатого, чтоб уж совсем свой, родной, понимающий их душу, их желания, запросы.

Шандырин поинтересовался с недоумением:

– А он как смотрит?

Новодворский сказал ему мягко, отечески:

– Ах, Иван Иванович! Выходя из дому, не забудьте проверить, выключены ли все электроприборы, закрыты ли газ, вода, ширинка…

Шандырин испуганно провел рукой по причинному месту, потыкал пальцем, выискивая зазоры, глазом не увидать из-за зеркальной болезни, у которой симптом один, но грозный: из-за переваливающегося через ремень брюха свои гениталии можно увидеть только в зеркало. Палец вроде бы зазоров не отыскал, но входящая с полным подносом соков Ксения удивленно вскинула брови, обе помощницы захихикали. Побагровев от обиды, он сказал зло:

– Вы, конечно, человек находчивый, что с нефтепромыслами, что с ваучерами, а что и с вашей консьержкой… Но, если хотите бегать с такими большими собаками, как мы, должны научиться писать на большие деревья. На самые большие.

Новодворский оглянулся, выискивая самое большое дерево, его взгляд скользнул по мне, а в глазах: ага, вон тот дуб самый дубоватый, но на провокацию не поддамся, под ветвями этого дуба прятаться еще полгода, пусть другие подрывают ему корни, я хоть другим не мешаю, но сам рыть не стану.

Сигуранцев встал из-за стола, со смаком потянулся, так что хрустнули косточки.

– Можно работать по-немецки, можно – по-японски, а я люблю по-русски: медленно, с перекурами.

Я напомнил строго:

– Демократ я или фашыст, но курить – вон из здания. В смысле, за кремлевские стены. У нас тут здоровье берегут, не слыхали?

Шандырин сказал словоохотливо:

– Если бы русские любили работать, они бы не назвали включатель выключателем.

– А как называете его вы? – спросил Забайкалец коварно.

Шандырин открыл рот, поперхнулся, беспомощно оглянулся на министров за подсказкой. Новодворский сказал медоточивым голосом:

– Лень простого русского человека – это не грех, а совершенно необходимое средство нейтрализации кипучей активности руководящих им дураков. Я не указываю пальцем… на портреты и статуи вождей, основавших Россию, но, согласитесь, где кончается асфальт – именно там начинается Россия, а во всех странах – наоборот!

Окунев произнес, ни к кому не обращаясь:

– Если в кране нет воды, значит – жива еще российская интеллигенция… Дмитрий Дмитриевич, а в самом деле, не прерваться ли на обед?

Я взглянул на часы, покачал головой:

– Рано. Вам, как сказал врач, есть вредно.

Окунев взглянул с укором:

– Дмитрий Дмитриевич, разве ж можно выдавать врачебные тайны? Я этого врача по судам затаскаю…

– Вас выдал не врач, – сказал я, – а собственное пузо. Ладно, вот вам вполне серьезно – президенты и вообще правители бывают двух видов: избранные, чтобы поменять мир, или, наоборот, чтобы удержать статус-кво. Избранные – это не только в результате голосования, я говорю вообще… Можно быть избранным временем, как Ленин, Мао, Лютер, Кромвель, или же Богом – как Моисей, Мухаммад, но все равно – они для перемен. Я же избран не временем и не Богом, а просто усталым, измученным и разочарованным в великих стройках народом, который теперь желает просто жить, существовать, довольствоваться простыми и простейшими радостями. Их почему-то называют человеческими, хотя понятно, насколько они человеческие…

Разговоры умолкли, к нам прислушивались, Сигуранцев даже чересчур внимательно, в глазах появилась настороженность, сидит все такой же прямой, смотрит чересчур вежливо.

– Странно, – обронил он, – что и вы это понимаете.

– Что именно?

– Что это животные страсти, а не человеческие.

– Почему странно? – переспросил я и покосился на остальных, они слушали вежливо, без настороженности, что ощущалась в Сигуранцеве.

– Ну, вы же народный президент! – пояснил он.

– А я избран народом, – пояснил я, – потому что очень хорошо понимаю его усталость и разочарование. Программы моих основных конкурентов мало отличались от моих собственных, я всего лишь лучше выстроил слова… За двадцать лет работы со студентами я привык к любой аудитории и могу заставить даже самого тупого что-то понять! Меня избрали за то, что я в самом деле самый типовой президент. Как типовые дома, от которых заранее знаешь, чего ожидать. Не люкс, зато и пол не провалится, как бывает в роскошных экспериментальных, что по индивидуальным проектам. Наша страна семьдесят лет строила единственную в мире экспериментальную систему, пол под нами рухнул… Теперь во всем ищем привычное, типовое, обкатанное в других странах. Мол, лучше идти за лидирующей группой, чем снова оказаться этим самым лидером.

Он кивнул, поморщившись:

– Вы это доверие оправдываете.

– Почему такой сарказм?

– Сами знаете, господин президент.

– Нет, не знаю. Поясните. Нам достались страна с жутко перекошенной экономикой и очень усталый разочарованный народ. В этих условиях можно только забиться в угол и зализывать раны. И ждать, когда они затянутся. На это нужно время.

Он проронил:

– Времени у нас нет.

– А на свершения нет сил, – возразил я. – Мы надорвались! Разве трудно понять, что надорваться может не только человек, но и целый народ?

Он смотрел в меня холодными злыми глазами.

– Знаю, вам не понравится сравнение, вы же из этих самых… но куда более надорванной была Германия после Первой мировой. И потери колоссальные, и экономика разрушена, и дух людской пал ниже пояса… Все предрекали, что Германия вообще никогда не поднимется! Никогда.

Я ответил так же холодно:

– Вы правы. Мне сравнение с той Германией не нравится.

– Гитлер тоже был избран, – напомнил он, – а не захватил власть, как у нас иные думают.

– Он избран был на волне патриотического угара, – отрезал я, – меня избрали для того, чтобы не допустил никаких волн. Никаких.

– Тишь да гладь?

– Да.

– Тишь да гладь лучше всего на кладбище.

Я поморщился:

– Не хочу тягаться с вами в поэтических метафорах. Итак, Андрей Казимирович, почему со строительством газопровода снова задержка? Что мешает?

Новодворский хохотнул, всем видом давая понять, что именно мешает, но хороший хирург может помочь, хотя преподаватели балетной школы и уверяют, что одно другому никак не мешает, даже если пользоваться блендамедом.

– Права человека, – буркнул Убийло.

– Что?

– Права, – повторил Убийло. – Человека!.. Это раньше работали в снег и метель, а сейчас не могу заставить людей выйти под дождь, а он длился две недели!.. Потом пошли праздники, тоже дурь, какие праздники да выходные в стране, где надо работать с утра до ночи?.. Так нет же, профсоюзы тормозят работу на каждом шагу. Я уж готов просить господина Сигуранцева поискать иностранных шпионов.

Он говорил саркастически, с полным презрениям к силовым структурам, однако Сигуранцев лишь кивнул с самым хмурым видом.

– Не удивлюсь, – сказал он, – что так и есть. Только наивные думают, что шпионы охотятся лишь за военными секретами. Задержать на недельку ввод газопровода – это больше, чем испортить десяток танков.

Павлов что-то колдовал на своем ноутбуке, брови взлетали на середину лба, губы саркастически кривились, наконец он победно ткнул пальцем в клавишу ввода, взглядом указал мне на большой экран.