Выбрать главу

Знали, потому что все это — и двор, и каждый из его жителей — было для всех так же, как и для меня. Было настолько же, насколько сам я есть. В этом и заключается экзистенция того восторженного, самозабвенного чувства, которое охватывало меня во дворе. Охватывало, стоило лишь развеять извечные подозрения родителей, что у меня болит горло, что я не сделал уроки, что я опять подерусь с соседскими мальчишками, и после долгих просьб, заверений и клятв вырваться из дома, произнеся наполовину вопросительное, уклончивое, неуверенное, наполовину капризно-настойчивое и обиженное:

— Ну, я пошел?..

— Ладно, но только гуляй под окнами и в восемь часов возвращайся, — соглашается мать, глядя на меня с нескрываемым сомнением, означающим, что она не слишком верит моим клятвам.

— Хорошо, хорошо, в восемь, — отвечаю я, балансируя на жердочке, соединяющей строгость матери с ее снисходительностью. — В восемь я буду дома.

— Обещаешь? Под честное слово?

— Обещаю. Под честное-честное.

— Смотри! А чтобы не опоздать, почаще подходи к взрослым и спрашивай, который час, — напоследок добавляет мать, довольная тем, что своевременное внушение освобождает ее от последующего беспокойства за сына.

Подходи — и спрашивай: о невинные и неискушенные годы, когда дети не знали, что такое собственные наручные часы, взрослые — что такое красивое белье, и никто не знал — это было величайшим секретом, государственной тайной — что такое туалетная бумага!

И вот я уже одет, вечный, застывший в своем возрасте, не взрослеющий мальчик конца пятидесятых, застегнут на все пуговицы моего короткого пальто, из которого я давным-давно вырос, опоясан туго затянутым ремнем с проколотыми в нем дырочками и выпущен во двор. Во двор, где царапает землю створка железных ворот, торчат над пепелищем обгоревшие балки, грохочут ведра о стенки помойных бачков, дворничиха сметает в совок сухие листья, старик татарин кричит под окнами: «Старье берем!» — и дремлет в креслице парализованная старуха с тарелкой на коленях.

Двор-пятачок, двор-колодец, двор-простеночек, где — несчастный домашний ребенок — я чувствую себя уличным, бездомным и счастливым.

Побеги за бачки и сараи

Да, именно счастливым своей бездомностью, своей оторванностью от глухих, затененных плотными, тяжелыми занавесками, заставленных пыльной мебелью комнат, привычного поскрипывания половиц и протяжного стона дверей, потрескивания березовых дров за печной заслонкой, скрежета кочерги, ворошащей потухшие угли, шарканья ног, звона посуды и знакомых голосов, произносящих одно и то же: «Вставай, пора завтракать», «Мой руки и садись обедать», «Ужин уже не столе», «Убирай игрушки и ложись спать». Завтракать, обедать, ужинать, спать — все это сливалось в однообразную и томительную череду дней, похожих друг на друга, словно отштампованные на обоях цветы, завитки которых я разглядывал, отворачиваясь к стене, после того как меня отправляли в постель. Похожих настолько, что иногда, проснувшись, я забывал, где нахожусь — уже в сегодня или еще во вчера. Все мои мысли, да и сам я, проснувшийся, казалось бы, были такими вчерашними, но в то же время мое пробуждение говорило о том, что наступило сегодня, и вот я обо всем забывал, поднимаясь с кровати так, словно я только что в нее ложился, накрывался стеганым одеяльцем, заправленным в накрахмаленный пододеяльник, и отворачивался к стене, покрытой желтыми завитками.

Так было дома, и лишь во дворе я освобождался от своего домашнего несчастья и становился счастливым. Охватывавшие меня чувства одиночества и бездомности таили ту странную притягательность, которая заставляла враждебно и непримиримо коситься на окна наших комнат и, вместо того чтобы гулять неподалеку — под самыми окнами, — убегать далеко, как можно дальше, где меня не видно и не слышно. Как можно дальше — за сараи, за бачки помойки, за кучу мусора, похожую на разрушенный Вавилон, за отсыревшую понизу, с изумрудной замшелостью на стыках кирпичей и склизкими подтеками стену, зияющую проломом в соседний двор. Убегать и прятаться в лопухах, репейниках и крапиве, с бесстыдным самозванством заполонивших углы нашего двора и, словно незваная рать, перекинувшихся в соседний. Прятаться, затаиваться, садиться на корточки, наклоняя голову так, чтобы подбородок прижимался к коленям, и, испытывая мстительный восторг от мысли, что уж здесь-то не найдется ни одного взрослого, у кого можно спросить: «Который час?»