– Теперь расскажи ты, – сказала она, когда закончила свой рассказ.
– Ну, тут не о чем много рассказывать – моя жизнь была обычной до тебя.
– Нет, пожалуйста, расскажи что-нибудь.
– У нас маленькая семья, – начал он. – Отца зовут Клод, а мать – Франсуазой. У меня еще есть сестра, Жаклин, на два года моложе меня.
– Но я не знаю, сколько тебе лет.
– Двадцать семь. В марте я буду на десять лет старше тебя.
– Разве это важно?
– Не для меня.
– И не для меня – тоже. – Она улыбнулась. – Продолжай рассказывать.
– У нас есть небольшой пансионат прямо на выезде из Трувиля. Пансионат Боннаров. Одно из тех чистых уютных местечек, куда туристы любят возвращаться опять и опять. Постели мягкие и теплые, мой отец – добрый и гостеприимный человек, а мама готовит самые восхитительные супы, какие только можно представить.
– Конечно, ты скучаешь по ним?
– Очень. И я скучаю по Нормандии – но не настолько, чтоб уехать из Парижа. Конечно, из-за своей семьи и их пансионата я мог бы уехать, если нужно, но думаю, этого никогда не потребуется.
– Я полюбила этот город в ту же минуту, как приехала, – сказала Мадлен. – Потом мне стало немного страшно, а потом появился Ной, и все стало хорошо.
– В Париже есть все, чего бы я хотел от города, – сказал ей Антуан. – Он смелый и дерзкий – боец за выживание. Он напоминает мне красивую женщину, влюбленную в жизнь и в ладах с самой с собой.
– Человечный город.
– Exactement, – он закурил еще сигарету. – В Париже есть все – блеск и очарование, музыка и искусство, вкусная еда и страсть.
Он приехал в 1950 году, когда ему было двадцать, не тронутый войной и влекомый жаждой путешествий. За месяц он нашел работу во Флеретт – официантом, уже через полгода стал менеджером, и погрузился в атмосферу напряженной работы, контролируемого хаоса и ублажения посетителей.
– Хотя в глубине души настоящий Антуан Боннар – сочинитель песен.
– Правда? – Мадлен была поражена. Она должна была сама понять – по тому, как он ей аккомпанировал, заинтересоваться, почему restaurateur[74] так интересуется ее пением.
– Я написал свою первую песню – и музыку и слова, когда мне было девять лет.
Всю войну он писал язвительные песенки, высмеивающие нацистов, а когда приехал в Париж, была издана его первая песня.
– Она называлась «Les Nuits lumineuses».[75]
– Мне так хотелось бы услышать ее.
– Ты услышишь, – улыбнулся Антуан. – Я ношу ее все время с собой – листочек музыки, лежащий в кармане жилета, как бумажный талисман. – Он помолчал. – Только один певец исполнял ее до сих пор – Гастон Штрассер… когда пел один сезон во Флеретте.
Он опять замолчал.
– С того самого момента, как я услышал твой голос… когда ты мне пела, Мадлен… когда я услышал твой голос, я понял, что эта песня для тебя. Твоя песня.
Она просто не могла говорить. В глазах ее появились слезы.
– Если ты не возражаешь, – сказал мягко Антуан, – я лучше отвезу тебя домой.
– А мне кажется, что я здесь дома, – прошептала она.
– Да, – сказал он.
Мадлен хотелось знать еще и еще – о нем, о его музыке, о каждой самой мелкой подробности его жизни. Но она знала, что у них еще будет долгое, неопределенно долгое время вместе, тогда как теперь, почувствовав наконец усталость и желание спать, она с безжалостной ясностью увидела, что уже три часа ночи, и что ей завтра опять вставать в шесть и быть горничной. Но когда Антуан провожал ее домой, держа ее руку в своей руке, ее вдруг одолело любопытство по поводу одной вещи.
– Расскажи мне о Гастоне Штрассере, – сказала она. – Он кажется таким странным.
– Он пытался внушить тебе благоговейный страх?
– Да. И ему это удалось.
– В душе Гастон – сущий котенок, но он хочет защитить себя.
– От меня?
– От любого незнакомого человека. От мира. Какое-то время они шли молча. Город постепенно затихал. Хотя он никогда не засыпал совсем, музыка становилась мягче, жизненная энергия – приглушеннее, неутомимые философы и спорщики успокаивались, любовники мирно спали в объятиях друг друга. Антуан Боннар и Мадлен Габриэл, все еще узнавая друг друга, открывали для себя чудо идти, тесно прижавшись друг к другу, переплетя руки.
– Как ты думаешь, сколько лет Гастону? – спросил ее Антуан.
– Сорок пять, пятьдесят?
– Только-только сорок.
Холодный ночной воздух пощипывал уши и шею Мадлен, но она не замечала этого, не хотела накидывать на голову капюшон пальто. Ей все еще нравилось ощущение свободы и легкости, которые давали ей ее короткие волосы, а потом ей так не хотелось прятать лицо от Антуана.
– Может, он выглядит старше оттого, что у него нет волос.
– Он бреет голову, ты знаешь? Таков имидж, который он выбрал, в котором он нуждается.
Гастон Штрассер, рассказал ей Антуан, был способным студентом консерватории, когда ему пришлось бежать из Вены от нацистов в 1938-м в Париж, к кузенам его матери-француженки.
– Он еврей?
– Гомосексуалист. В те дни это было одно и то же. Опасно. После оккупации Парижа Штрассер обнаружил, что он не в большей безопасности, чем был в Австрии. В двадцать лет у него была легко сложенная стройная фигура и на голове целая шапка мягких белокурых волос. Идеальная мишень. Жертва. Однажды ночью в 42-м он попался на пути банде нацистских подонков и подвергся зверскому насилию и избиению. Он оправился физически, но его психика была настолько травмирована, что у него началась глубокая и хроническая депрессия. Его кузены вышвырнули его на улицу после освобождения.
– Как? – Мадлен была потрясена.
– Они сами были ханжи, и полагаю, он должен был быть для них источником постоянного беспокойства и раздражения. Когда это произошло, он принял решение.
– Какое?
– Он взглянул в зеркало и увидел вдохновенное колоритное существо, которое в любую минуту снова может стать жертвой. И тогда он решил, что ему нужно изменить себя.
Штрассер сбрил волосы и стал заново лепить себя – он заставлял себя есть простую здоровую пищу, даже когда у него совсем не было аппетита, а еще он подружился с менеджером гимнастического зала, где тренировались боксеры. Гастон сделал себя сильным и непривлекательным. Никто не любил и не понимал его – но зато никто и не смел ему угрожать. Его мечты о карьере тенора развеялись, как дым, и теперь он выглядел скорее как укротитель львов из цирка, чем как оперный певец. Понимая свою новую роль и ограничения, которые она накладывала на него, Штрассер брался за ряд работ, которые вовсе не соответствовали его характеру и требовали физической силы: он был то телохранителем, то вышибалой в ночном клубе, то ночным сторожем. Поначалу у него было чувство небольшого удовлетворения от того, что он достиг своей цели, но это чувство вскоре исчезло, и у Гастона началась новая депрессия, продолжавшаяся до 1951-го года – когда он встретил Антуана.
– А где вы познакомились? – спросила Мадлен.
– В Люксембургском саду.
– Наверно, ты был в плохом настроении, – сказала Мадлен, вспомнив, что он ей говорил в саду Тюильри.
– По-моему, я пытался сочинять, а ничего не выходило.
Он замолчал, вспоминая.
– Гастон сидел на траве под деревом, глядя на маленьких детишек в театре Гиньоль. Только он не смеялся, а плакал. Я сидел рядом с ним, и мы разговорились.
– И ты взял его певцом во Флеретт? Антуан пожал плечами.
– У него был – да и сейчас есть – прекрасный голос, а Сен-Жермен привык к колоритным личностям.
Между тем, искусственно созданное уродство Штрассера обернулось в ресторане против него, и дела пошли плохо. Венец предложил уволить его, но Антуан не позволил ему сдаться. Это была его идея, чтобы Гастон начал учительствовать, но Антуан поставил условие – пока ему не удастся найти платежеспособных учеников, он должен продолжать петь во Флеретт.