Выбрать главу

Спиридон смотрел вслед. Горбатая спина удалялась толчками, хвост мотался ершистой палкой. Спиридон прикрыл глаза. Стена опять поползла на него. Он прислушался. Где-то рядом дробилась турецкая речь, взвизгивал женский голос, шипели примусы, тек прогорклый чад оливкового масла. Непонятно и страшно оживала к вечеру чужбина. Она наваливалась и гнула Спиридона к порогу.

Он открыл глаза. Серая стена все так же стояла на пути. О нее тупо ломался взгляд. Будто никогда не было на свете полноводного разлива Терека, горячего трепета фазаньего подранка в руках и жгучей росяной мокрети на босых ногах поутру, будто не льнуло к груди родимое молодое тело Марьямки в серебряном разливе белолиственниц на тайных свиданиях, не кипело половодье свадьбы в чеченском ауле, будто не спаялись в кровном родстве казацкая фамилия Драчей с чеченским родом Ахушковых.

Прожег, проджигитовал по жизни казачий вахмистр Драч, жадно подхватывая на скаку все заманчивое, что попадалось на пути: росяные рыбалки на зоревом Тереке и призы за джигитовку, лычки за усердную службу и красавицу Марьямку. Надо было — рубил шашкой лозу на учениях, тянулся струной, ел глазами господ командиров; сеял и жал духовитую, ломкую в спелости рожь; плел вентеря и мастерил дуплянку-скворечник.

Но вот хищно загуляла, замела по России пороховая метель войны, а потом революции и снова войны, подхватила Драча горячим крылом, завертела в кровавой полковой круговерти.

Намахался он шашкой до одури, усох и закаменел сердцем в тоскливой неизбежности службы, а когда опомнился — вдруг выросла перед глазами вот эта серая стена, плюнь — влипнет плевок в ноздреватую ее твердь. И никак не понять до сих пор — какая же дьявольская нещадная сила зашвырнула его сюда, в Турцию, и чего Драчу от нее, трижды проклятой, надобно.

Он убегал от войны, а она размахнулась смрадным крылом на полмира. И здесь волокли на носилках по городу трупы, и тек по Константинополю тошнотворный дух мертвечины.

Мелькали под палящим небом фуражки, кокарды, погоны, хрумкали офицерские сапоги. И никому не было дела до мужицких разлапистых рук Драча, истосковавшихся по настоящей работе.

Вплелся в уличную звуковую сумятицу четкий цокот подковок. Приблизился, стих у самых ног Драча. Он поднял голову: рядом подрыгивал острой коленкой турецкий офицер — серо-зеленый френч, галифе и шелковая чалма. Стоял, жег Драча пронзительным, немигающим взглядом.

«Обойдешься, ваше благородие, перешагнешь», — тихо зверея, подумал Драч. Сполз задом с порога на теплый камень, пошире раздвинул ноги — перегородил улицу совсем. Турок ждал.

— Ну?! — тихо рыкнул Драч. — Чего пялишься, турецкая морда? Проходи.

У турка по лицу — пронзительная усмешка. Остановил правую коленку, задрыгал левой. Заложил руки за спину и утвердился на расставленных ногах; длинноногий, надменный — не прошибешь.

Они виделись не раз. Турок шастал мимо ежедневно: утром — вверх по улице, к казармам, шагистике, воющим чужим командам, вечером спускался обратно, — видимо, к жилью. Мерил, голенастый, булыжное ущельице между каменных стен истинным хозяином.

Драч подобрался при первой встрече, вытянул руки по швам — служивая въелась привычка. Турок, не сморгнув, не колыхнув чалмой, верблюдом прошествовал мимо. Сплюнул Драч вослед, обложил полушепотом, тая обиду: «Ну и... с тобой». Больше при встречах не тянулся, турок не видел в упор.

Теперь увидел.

— Проходи, говорю, от беды подальше! — рявкнул Драч, набухая, ярясь тоскливой злобой. — Мы вашим-то кобелькам-янычарам смочили курчавину на башке под Шипкой, забыли, как это делается, небось деды не пересказывали?

Трубно играл голосом Драч, цепко присматриваясь к острым коленкам турка; ей-ей, не сдержится офицерик — больно норовистый, захочет сапожком ткнуть, размахнется... а вот тут опередить надобно — коленки руками охватить, а потом головой в живот, так, чтобы чалма беленькая по булыжнику покатилась. Ах, как хотелось поволтузить холеной мордой турка по мостовой, вымещая на ней всю ярую горечь, удавкой захлестнувшую горло! А там семь бед — один ответ, потом хоть под расстрел.

Лезли из окон курчавые головы турчанок в папильотках — черноглазые, горбоносые, нависли гроздьями с балконов; вылезли из решетчатых загородок босые ноги.

— Вахмистр! Прекратить истерику! Встать! — придушенно, с металлом в голосе ожег командой Митцинский.

Драч вскочил, кинул руки по швам, оторопело моргая от русской речи.

— Марш домой! — сквозь зубы процедил Омар-хаджи.

Драч кочетом скакнул в сени, толкнул щелястую дверь. Омар-хаджи шагнул в сени, напирая грудью. В углу комнаты сбились в кучу перепуганные дети, Марьям. Митцинский кивнул:

— Салам алейкум.

Брезгливо сел на расшатанный табурет, приказал Драчу садиться.

Цепко, вприщур огляделся, стал ронять короткие, хлесткие вопросы:

— Вахмистр Драч?

— Так точно!

— Служили в полку Федякина у Деникина?

— Было дело, ваше благородие, — с усердием ревнул Драч, дивясь осведомленности офицера.

— Прожились, нищенствуете?

Судорогой повело лицо Драча:

— Чего уж скрывать... бедствуем не приведи бог, ваше благородие. Работы никакой не сыскать, хоть волком вой.

— Что умеете делать?

— Да боже ж мой... — жадно, с надеждой вскинулся Драч. — Казак — он к любому делу привычный, хучь шашкой махать, хучь быков запрягать.

— Приняли мусульманскую веру?

— Пришлось, ваше благородие... жизня, она как повернула, папаша только и отдал Марьямку за меня после принятия вашей веры.

— Детям сделали обрезание?

— Куда там... в России недосуг было, служба заедала, и здесь три шкуры за это дерут... мне вон второй день пацанов накормить нечем, тут не до чего, — скрипнул зубами Драч, до хруста отвернув шею — набухала в глазу предательская слеза.

— Могу предложить дело, связанное с риском. Семью обеспечим...

Глотал и не мог проглотить в горле тугой ком вахмистр:

— Да боже ж ты мой! За это — в самое пекло, ваше благородие... Если надо — жизни не пожалею, отдам с усердием, лишь бы они, родимые, нужду позабыли.

— Вот задаток.

Омар бросил на стол кошелек. Заглянул туда Драч — перехватило горло: на дне тускло блестела грудка золотых монет. Прикинул — на полгода безбедного житья.

— Да я... хучь на плаху теперь, в огонь и воду, ваше благородие, — давился сухими рыданиями Драч, лаская взглядом свое семейство. Ломая себя, уронил голову, припал губами к руке Митцинского.

Далеко за полночь надлежало ему отправиться в долгий путь: через всю Турцию, морем к селению Хопа. Там, после высадки с парохода, предстояло вахмистру пробраться по течению реки Чорож к турецко-грузинской границе, перейти ее (пограничный пост метался вдоль границы на десяти милях скального бездорожья), просочиться через Грузию, выдавая себя за афонского монаха, выйти к перевалу, что разделял Грузию и Чечню. В Чечне надо было сесть на поезд и прибыть в Ростов. Там предстояло ему разыскать в отеле Османа Митцинского и вручить лично в руки пакет и перстень, а затем, вернувшись из Ростова в Чечню, найти в станице полковника Федякина и отдать ему письмо.

Пакет и письмо зашили Драчу в голенище сапога, перстень он надел на палец, дивясь тонкости иноземной работы.

В полночь, перед самым уходом, лаская жену, шептал ей Драч:

— Ничего, Марьямушка, не печалься, бог даст — живым-здоровым вернусь — заживем, душой отмякнем. А там, глядишь, господин офицер еще дельце какое подбросит, коль с этим не оплошаю.

Марьям горестно качала головой.

В углу на топчане мирно посапывали сытые сыновья. Заглядывали в оконное стекло две мохнатых звезды. Шуршали тараканы за печуркой.

Грозно, приглушенно рокотала чужбина за стенами.

11

Курмахер рыдал над маленьким холмиком на ростовском кладбище. От обиды и еще от страха. Природа страха была расплывчатой и непонятной. Это был скорее всего ужас устрицы, которую грубо выдрали из надежной ракушки и, скользкую, голенькую, пустили в темный океан. А кругом — одни зубы, их и не видно пока, а все же они здесь, где-то рядом, готовятся надкусить, испробовать и сжевать.