— В сраку!
Слышался затихающий топот — сбегал по ступенькам.
На этом князь Василий прекратил погоню: хоть и сделал попытку вскарабкаться на стол — не хватило прыти. Да и то сказать: чернила разлиты, подьячие грабастают бумаги спасти хоть что-то. Воевода плюнул.
— Блядун! Вор! Страдник! — прокричал он, обращаясь к одверью, что вело на крытое крыльцо.
У входа в судейскую комнату всё это время ожидал чего-то не старый мужик с перевязанной головой — на полотне проступала кровь. К мужику жались две женщины, одна пожилая, а другая молоденькая, востроглазая да худенькая, девка, судя по тому, что распущенные волосы её стягивала одна только лента. Несмотря на испуг, молоденькая зорко наблюдала погром, каждый вопль, удар, бранный выкрик впитывала в себе с каким-то страстным любопытством. Одетая в длинную синюю рубаху, она придерживала разодранный едва не до колена подол.
— Мишка Спыльной гусей перерезал, — сказал раненый мужик, показав на крыльцо, куда скрылся служилый в красном кафтане. — Как я его унимать стал, да говорю, дескать...
— Подотрись своими гусями! — взрычал воевода, замахнувшись палкой. Пушечно бабахнула за ним дверь.
Подьячие посмеивались, собирали перья на столе и под столом. Только Жила Булгак смотрел удручённо: поёрзав пятерней в седых космах, отчего остались там грязные разводы, он поднял за краешек исписанный и залитый чернилами лист. С бумаги капало.
— А чего ради, скажи пожалуйста, торопился? — проговорил он всем на потеху. — Меньше написал — меньше переписывать.
— Пошли, Жила, в кабак, — утешил его Иван Зверев, — водочки выпьем.
— Мишка-то Спыльной мой сотник, гусей порезал, — обращался перевязанный мужик ко всем, кто согласен был слушать. — Как поставился на двор, денег ни за что не платит. Напился пьян да в клеть к девке. Покажи, Танька.
Приказные, замечавшие унылого мужика не больше, чем какую жужелицу, повернулись тут смотреть.
— Покажи, покажи! — повторил отец, выпихивая девку от стены.
Молодая повела глазами, хитро улыбнулась, от чего на задорном круглом лице её разбежались ямочки, улыбнулась, пожалуй, развязно, а потом, словно опомнившись, покраснела и краснеть начала неудержимо.
И Полукарпик, полный далеко идущих замыслов юноша, что глядел на девку жадными и жалкими глазами, тоже порозовел.
Молодая медленно развела руки — под разорванным швом белела нога.
— Во, — пояснила она неожиданно густым голосом, — как сильничать лез, что сделал. Двадцать алтын рубахе.
— Зачинить-то не штука, — вставила для чего-то пожилая.
Приказные рыскали глазами, обшаривая всё, что поддавалось исследованию, но, кажется, испытывали некоторое разочарование.
— Отвернись только, под подол руку запустит, — сказал отец. — Испортит мне девку Мишка Спыльной! Пьян напьётся и под подол лезет.
Молодая смутилась уже непритворно. А Полукарпик привстал, он надеялся, ещё чего-нибудь покажут.
— Сколько я должен Мишку терпеть, где срок? — возмущался мужик. Пострадавший, из стрельцов, был тоже при сабле, как сотник его Мишка Спыльной, но вид имел отнюдь не воинственный — обиженный.
— А на меня ночью лез! — заявила старуха. — Скажи! — Мужик отмахнулся. — Нет, скажи, на меня лез! — старуха настаивала. В грубом лице её сказывалось раздражение. — Я ему говорю: ты ж пощупай сначала, на кого взобрался, ты ж пощупай, срамник, на кого лезешь! А он: что мне щупать, ты не курица, мне из тебя не суп варить!
Сдавленный хохот — здесь помнили воеводу — приглушил последние слова.
— Э, бабушка, грех! — гоготали мужики. — Ишь пощупай её! Мало тебя щупали!
Разговор необычайно возмущал Федьку — кровь в ней возмущалась. Непонятное любопытство заставляло её посматривать на Таньку, невзрачную, но ерепенистую, похоже, девчонку с детской, едва приметной грудью. Молодая возмущала Федьку своим распутством — каким-то трудно определимым, девственным что ли, не сознающим себя распутством, которое угадывалось в быстром шарящем взгляде, в странных, беглых ухмылках; и однако вот, вопреки острому, на грани досады возмущению, испытывала Федька нелепую ревность. Словно завидовала она той беззаботной простоте, с какой относилась Танька к своему срамному приключению.