— Это их вина, — вставила наконец Федька.
— Что?
Но больше она ничего не сказала и опустила глаза. Федя продолжал:
— Людям нравится, что я не прикидываюсь. — Он помолчал, чтобы она могла освоиться с этой мыслью, но Федька не отозвалась. Тогда он возвысил голос: — А ты кто? Ни парень, ни девка. Одна видимость и обольщение — то есть прелесть. Прелесть уму и прелесть чувству. Вот ты сидишь передо мной, и что это? — прелесть. Грех, соблазн, искушение. Видимость и коварство. Тебя как бы и вовсе нет, понимаешь?
— Нет.
— Что нет?
— Что ты сказал, не понимаю.
Нахмурившись, Федя помолчал, хмыкнул и пожал плечами, как человек, окончательно снимающий с себя ответственность.
— Покойный дядя наш, царствие ему небесное, Никифор Малыгин, в воскресный день после причастия ложился спать, дабы день этот до конца соблюсти в чистоте. Иначе как: то непотребное слово молвил, то мысль неладная некстати взошла, то зла кому возжелал — где уберечься? Во сне разве. Да и то, если ничего скоромного, упаси боже, не приснится. Потому дядя наш, Никифор Малыгин, знал, ох как знал: человек слаб! И когда случалось ему на следующий день поутру в приказе малую мзду какую принять — принимал. Смиренно и по слабости. Или казённые деньги в рост пустить, или, приход записывая, ошибиться, или иная какая надобность... Царствие ему небесное! По слабости ему и простилось. Грех не ради греха был. За это и простится. А ты-то?! Ты-то! Не по слабости грех твой. А значит как? Грех ради греха? Из любви к греху? Потому и говорю: бескорыстный грех хуже убийства. Коли так вышло, — Федя указал на сестрины золотого цвета штаны, — пользоваться надо! Сама погибла брата выручи! Грех на тебе, брату польза. За это, глядишь, и тебе вина уполовинится. Да и то возьми в соображение, что не сегодня-завтра к вам наедут государевы сыщики.
Федька подняла глаза:
— Это точно?
Он приблизился и понизил голос, не зная, как ещё внушить то, что должен был сейчас наконец сказать:
— Да уж хвалить вас не станут. Никого не похвалят. Знаю. — Они смотрели друг на друга. — Казённые деньги в сборе есть? — прошептал он.
Федька не отвечала.
— Ноги уносить надо. Деньги-то казённые есть, говорю? — Перевёл взгляд на Федькин сундук с висячим замком.
Федька молчала.
— Обошёл я сыщиков перед Серпуховом. Со стрельцами идут... Слышишь? День, два — и поздно. Ждать нечего. Глупо это. Заметут всех... Кнут и дыба. Кости переломают...
Она смотрела прямо в глаза и, очевидно, слышала, но в лице ничего не изменилось. Федя отстранился.
— У, коза неистовая! — проговорил он едва ли не с ненавистью, понимая, что ничего не добьётся. Всё напрасно, всё! — Ко-оза!
Всадил слово и замер, всматриваясь, но Федька не шелохнулась. Явилось искушение ударить ещё раз, да в то же место, загнать под самое сердце. А Федька смотрела задумчиво, словно не слышала дрожи, что сотрясала брата, она смотрела, и неведение девочки, притворное или нет, заставило его замешкать.
— Это был кабацкий голова Иван Панов, — сказала Федька, не обращая внимания на болезненно прыгающие его губы. — Верни Панову деньги. Или мне отдай, я верну.
— Вот! — Федя выставил кукиш, и это простое действие помогло ему вернуть себе самообладание. — Съела?! — он начал отодвигаться к двери, на каждый шаг или два предъявляя ответ из трёх пальцев. И, когда взялся за дверь, послышалось ему далёким укором:
— Сапоги купи.
Сестра хранила спокойствие, так что можно было думать, будто слова эти родились сами собой, как указание свыше. После недолгих колебаний Федя решил довериться слуху, он кинулся к сестре. Обнял — Федорка не оттолкнула, поцеловал — не воспротивилась.
— Ты хорошая сеструха, Федька, — торопливо говорил он между поцелуями. С каким-то огромным счастливым облегчением говорил. С распирающей душу радостью от того, что всё сорвалось. Сорвалось — и чёрт с ним! Ступил он на топкое место и перескочил дальше, не провалившись. — Не бери в голову, наплевать! — говорил он бессвязно. — И не убивайся, не убивайся!
Он выпустил сестру, потоптался, придумывая что-нибудь ободряющее, и сказал:
— Всё обойдётся. Как-нибудь.
Покинув клеть, Федя остановился на низеньком крыльце. У коновязи он приметил осёдланных лошадей, которых раньше не было, раскрытое оконце в избе по соседству позволяло слышать голоса. А люди, балакавшие на брёвнах, разошлись, остался только высоко, выше висков, стриженный под горшок разбойничий хлопец, что представил его Маврице. Федя двинулся к воротам, и стороживший брёвна хлопец (или к чему он там был приставлен?), предвкушая собеседника, осклабился.