Выбрать главу

Арестованный в 19.45 и приведенный на допрос в 21.00, Трусик начал продавать всех уже в 22.30. Гестаповцы были у меня в 23.30, поломали мебель, вспороли матрацы и высыпали из мешков муку. Ничего не найдя, они увезли испуганную мать, которую, впрочем, выпустили через несколько дней, так как сочли ее помешанной. Анджею, как более взрослому, да еще командиру отряда, они оказали больше почестей, хотя и прибыли в тот же час, что ко мне: его дом был окружен со всех сторон, на улице установили пулеметы, а брать квартиру отправился отряд штурмовиков. Видно, они ожидали вооруженного сопротивления, так как приготовились выламывать двери, жечь их огнем, взрывать гранатами. Меры совершенно напрасные, поскольку едва только перепуганный дворник тихо постучал в дверь и сказал: «Вам велели передать письмо», как дверь спокойно открыл младший брат Апджея. Ворвавшись в квартиру, гестаповцы застали Анджея, его мать и сестер в постелях и, найдя пистолет, увезли с собой всю семью. Допросы и концентрационные лагеря пережил только Анджей, наиболее здоровый физически.

Я подхожу к концу воспоминаний о мрачных годах оккупации и обещаю больше не возвращаться к ним. Скажу еще только, что вскоре я бежал к партизанам и неплохо воевал там, но после описанной выше ночи во мне постоянно жили угрызения совести, несмотря на смягчающие мою вину обстоятельства. Сам-то я ушел из дому и избежал ареста, но допустил арест Анджея и его семьи. Какое-то время я трусливо успокаивал себя тем, что Анджей не может знать о моей случайной встрече с Трусиком. Однако после войны, когда Трусик вернулся из концлагеря, он оправдывался перед товарищами, главным образом ссылаясь на эту встречу. Сам я не был при этом, но узнал обо всем от третьих лиц. Трусик утверждал, что я знал о его аресте и был обязан предостеречь Анджея. Сообщая в 22.30 его и мой адрес и прерывая, таким образом, кошмарные пытки, он был уверен, что гестаповцы не найдут уже по этим адресам ни оружия, ни людей. Он подчеркивал также, что не выдал адреса третьего товарища по оружию, который жил на другом конце города, поскольку понимал, что я не успею его предупредить. Его оправданиям нельзя было отказать в логике, хотя ясно было и то, что свою слабость и малодушие он преподносил теперь как разумную тактику. Виноватым же был я.

Я не успел объясниться с Анджеем: мы встретились на улице в 1946 году и, так как оба были не одни, лишь поздоровались друг с другом и обменялись адресами. Он выглядел плохо, как-то опух после пребывания в концлагерях. Глаза его смотрели на меня с недоверием и, пожалуй, презрительно. Поэтому я со дня на день откладывал свой визит к нему. А спустя две недели узнал, что Анджей арестован на квартире его бывшего командира, который был замешан в деятельности организации «ВИН» («Вольность и независимость» — реакционная подпольная организация, выступавшая с оружием в руках против Народной Польши. Организованная в 1945 г., она была тесно связана с лондонским эмигрантским польским правительством. В 1947 г. ликвидирована органами безопасности). Органы безопасности устроили там засаду и забирали всех, кто туда приходил. Не знаю, вправду ли Анджей был связан с подпольем, боровшимся против новой власти, но на свободу он вышел только в 1952 году, начиная жизненный путь в весьма неблагоприятных условиях, тридцати лет от роду и без какой-либо профессии.

Тогда-то я и встретил его в трамвае. Я вскочил в вагон, торопясь после работы на занятия в Политехнический. Как и всегда, в это время дня давка была жуткая, меня со всех сторон толкали и пинали, и вдруг я очутился с ним лицом к лицу. Избежать этой встречи было невозможно: нас плотно прижали друг к другу. Так мы ехали, почти сплюснутые, нос к носу, давние товарищи по борьбе, разделенные той ночью и нынешним днем.

Кровь стучала у меня в висках. Я не знал, что он вернулся из тюрьмы. Да и откуда я мог бы это знать: атмосфера после войны не располагала к воспоминаниям. Как многие другие, я не искал контактов с прежними товарищами по оружию — ни с теми, кто был в организации вместе со мной и Анджеем, ни с более поздними соратниками по партизанскому отряду и варшавскому восстанию. Действительность требовала отказа от прошлого и от лозунгов, во имя которых мы когда-то сражались, главной добродетелью стала лояльность.

Должно быть, Анджей убедился в этом, выйдя на свободу: одинокий, лишенный семьи, он делал свои первые шаги, волоча за собой груз политического приговора, вызывая повсюду недоверие или страх. (Позднее я узнал, Что нашелся какой-то директор строительной организации, который, несмотря на запутанную биографию Анджея, не побоялся взять его к себе сначала простым рабочим, а потом служащим в конторе. Этот директор совсем не знал его, и не от него должен был ждать помощи Анджей.

И вот я стоял перед ним в трамвае, нос к носу, я видел его иссеченное преждевременными морщинами лицо, его потрепанную одежду, чуть сгорбленную спину и густую седину на висках. В одно мгновение он вырвал меня из моей интенсивной жизни, поделенной между работой, учебой, молоденькой Зосей и двухлетней Эвой. Меня, отца семейства и великовозрастного студента без гроша в кармане, спешившего наверстать упущенное, он вырвал из привычной жизни и заставил вернуться к делам, воспоминание о которых я глушил в себе, заставил вспомнить о той ночи, когда из-за моей трусости начался его тернистый путь, усеянный трупами близких.

Я стоял, прижатый к нему, и тепло его дыхания жгло меня, точно адов огонь. Я перехватил его взгляд, мне показалось, что в нем снова сквозит презрение. Конечно, надо было объясниться с ним, поговорить не столько о тех годах, когда атмосфера вокруг заставляла сдерживать естественную человеческую реакцию и взвешивать каждое слово, сколько о той ночи. Я должен был рассказать ему о грузовике с жандармами у его дома, о моей обязанности спрятать оружие в безопасном месте — обо всех тех деталях, до которых уже никому не было дела и которые уже ничего не могли оправдать. Я даже не знал, чем вызвано его недоверие ко мне: моей ли трусостью в ту памятную ночь или той общей, программной, не зависящей от нас обоих трусостью, которую нам навязали извне.

Мысли эти проносились у меня в мозгу, а мы все ехали и ехали, прижатые друг к другу… Он еще раз посмотрел мне в глаза, но я не сумел выдавить из себя ни слова и отвел взгляд в сторону. Мы продолжали молчать, согретые теплом наших тел, и уже больше не смотрели друг на друга, мы стояли рядом точно чужие, и это страдание было пострашнее физической пытки.

Трамвай въехал на оживленную площадь Конституции (все это происходило недели за две до окончания строительства домов на этой площади — гордости нового жилого района) и остановился наконец. Люди проталкивались к выходу, давление толпы стало чуть слабее, но Анджей и не думал выходить. И вдруг я понял: это был вызов и осуждение, бежать предлагалось мне. До Политехнического было еще три остановки, но я не выдержал и бросился к выходу. Еще секунда, и мне пришлось бы остаться в вагоне: в него уже начали врываться люди. Отталкивая их с бешеной силой и безжалостно наступая им на ноги, я все же выбрался на улицу и, сопровождаемый проклятьями, побежал по Пенкпой улице к Политехническому, чтобы поскорее нырнуть в свои лихорадочные будни. Так я предал Анджея вторично.

В тот вечер я не смог скрыть своего расстройства, хотя и пытался, как всегда, заниматься. Зося заметила это и встревожилась. Мы были женаты всего три года, и озабоченность на моем лице она воспринимала как личную трагедию.

— Что с тобой, Кшись? — спросила она во время нашего скудного ужина. — Ты схватил двойку?

— Нет, — ответил я неуверенно, не зная, что ей сказать. — У меня была неприятная встреча…

— С кем? — Да так… С одним малым. Анджей Белецкий с Повисля, где я жил до войны. Он был вместе со мной в подполье, а потом его зацапали немцы, и он просидел четыре года в концлагере.

— Ты не любишь его, что ли? — Н-нет… Просто он ко мне в претензии. — Из-за чего? — А из-за того, что я не попался, как он. — Но это же глупо! — Он думает, что я мог его предупредить. — А ты мог?