Выбрать главу

Тогда в меня не попали, в меня попали вчера, и это хуже, потому что теперь я начинаю понимать, что это такое, а лучше бы было тогда — тогда я еще ничего не понимал. Обуховский, который моложе меня только на год, здоров как бык и проживет еще по крайней мере лет двадцать.

— Так, так, — постучал пальцем по столу Обуховский. Вдруг глаза его снова заблестели, он улыбнулся мне и спросил: — Вы, должно быть, переходите в министерство?

— Нет, — ответил я. — Не перехожу.

— Полная отставка? — спросил он драматически.

— Полная и окончательная, — подчеркнул я.

Обуховский посерьезнел и опустил голову, но глаза его блестели: успех доставался ему слишком легко. Я теперь уже был ничем, я умер в эту минуту. И хотя в действительности смерть моя должна была наступить несколькими неделями позже, я должен был уже теперь, немедленно исчезнуть с их глаз.

В этот момент появился итальянец, цепко державший Божену под руку. Возбужденный до потери сознания, он улыбнулся нам, всем своим видом моля о снисхождении. Потом взглянул на часы и стал извиняться, пояснив, что ему необходимо вернуться в номер, так как он ждет важного звонка из Рима. Всем было ясно, что он врет; просто условился с Боженой во время танца, пригласив ее зайти к нему в номер примерить привезенные им чулки и тряпки. У него даже руки дрожали от нетерпения, и, быстро попрощавшись, он побежал наверх стелить постель.

Радневский попросил подать счет, а Божена, как я и предвидел, вдруг вспомнила, что ее ждет дома мама. Она умоляюще взглянула на меня: это было сильнее ее. В глазах ее горела иная страсть, чем в глазах итальянца. Уж она так перетряхнет его заграничный чемоданчик, что из него пух и перья полетят! Явно не видя во всем этом ничего зазорного, Божена считала себя порядочной девушкой и труженицей. Сеанс у иностранца выглядел для нее лишь дополнительной премией к зарплате, подобно казенной форме или ордеру на бесплатный уголь у железнодорожников, и в глазах ей подобных делал ее новую должность достойной зависти. Только идиотка не воспользовалась бы столь ценной возможностью.

— Пожалуйста, будьте умной, пани Божена, — предостерегающе шепнул я ей. — Они легко женятся. Она взглянула на меня, и я понял, что угодил в самую точку. Женить на себе этого изысканного иностранца! — да она никогда не додумалась бы до этого. Ее понятливая мордашка вспыхнула: врожденная смекалка сработала, и я был уверен, что теперь она пощадит чемодан итальянца ради значительно более высокой ставки.

Вообще-то, действительно, из всех пребывающих в Варшаве иностранцев влюбчивые итальянцы чаще всего увозили польских жен, плененные их северной красотой, и многие девушки, с трудом добывавшие себе вещи на местном базарчике, вдруг обретали благосостояние под солнцем страны, в которой, к счастью для них, не допускались разводы.

Божена пылко пожала мне руку и, озаренная надеждой, побежала делать величайший бизнес своей жизни: ей предстояло успеть до завтра так разогреть итальянца, чтобы он, одурев от тоски, вернулся к ней из Милана при первой же оказии. Я был убежден, что Божена станет образцовой католической женой, несмотря на сплетни о ней, которыми меня вчера начинила завистливая и некрасивая сестра ее подружки.

Эта женщина рассказала, что на предыдущей работе Божена — секретарша, обреченная на небольшую зарплату, но без удержу, увлекавшаяся тряпками и косметикой, — решила подрабатывать, отправляясь каждую пятницу на «симфонический концерт» к некоему торгашу — сальному типчику, возможности которого были весьма ограниченны, но который зато обладал буйной фантазией. Его давно увядшая супруга, почтенных лет, меломанка, не пропускала ни одного концерта в филармонии, и Божена пребывала у него в полной безопасности в течение двух часов; нередко концерт транслировался по радио, после чего, при первых звуках заключительных аплодисментов, она одевалась и возвращалась домой с двумя стозлотовыми бумажками в сумке. С тех пор этот не самый приятный способ приработка неизменно ассоциировался у Божены с музыкой величайших мастеров, и при звуках музыки у нее срабатывал рефлекс отвращения — как у собак Павлова. Особенно же бурно, как утверждали, она реагировала на музыку Шопена, увядая на глазах, как роза в пустыне: во время конкурса пианистов им. Шопена супруга ее благодетеля и работодавца вообще не вылезала из филармонии, и алчная Божена пережила под звуки обоих шопеновских концертов и прочих многочисленных произведений великого композитора самую тяжелую педелю в своей жизни.

Сестра ее подружки, дама безукоризненного поведения, маленькая, жирная и уродливая, донесла мне об этом, рассказывая все трагическим тоном и изобразив на лице величайшее возмущение. Но не могу же я презирать Божену за ее примитивную безнравственность. Выросшая в предместье, без отца, с детства предоставленная самой себе, развращенная постоянными приставаниями мужчин, она пренебрегла возможностью учиться и поднялась на какую-то ступеньку в социальном, но не в духовном отношении. Она извлекала выгоду из своего единственного капитала — дарованной ей природой красоты, по делала это глупо и хищнически. Лишь теперь я открыл перед ней ослепительные горизонты: итальянец был красивый, полный врожденного темперамента и вполне созревший для семейной стабилизации. Кроме того, он был богат и не имел ни малейшего представления как о ее прошлом, так и о ее возможностях на польском рынке. Ей достаточно было лишь сыграть самое себя, ту, какой она была до того, как за нее взялись мужчины — скромную, добродетельную и эмоциональную девушку. Итак, Божена помчалась попытать счастья. Сразу же после ее ухода поднялся Обуховский.

— С понедельника я беру отпуск, — сказал я. — Вы все знаете лучше меня. Так что до новых распоряжений останетесь вместо меня.

Обуховский кивнул в знак согласия и с выражением сочувствия на лице крепко пожал мне руку. Точно с таким же лицемерием он будет пожимать па моих похоронах руку Зоей. После нескольких рюмок водки мысль о кончине казалась мне уже не такой кошмарной, как ночью; никому не пожелаю пережить часа в два ночи жуткую картину собственных похорон. Особенную дрожь вызывала во мне возложенная на гроб черная «клепсидра» (объявление о смерти, которое обычно расклеивается по городу), на которой серебряными расплывающимися буквами (у нас нет достаточно хороших красок) выписаны все мои персональные данные: имя, фамилия, дата рождения и т. д. Вот только даты смерти я не мог еще проставить: сейчас была середина ноября, процесс должен развиваться быстро, к Новому году, вероятно, все уже будет закончено — если профессор не ошибся. С сегодняшней ночи мои похороны неотступно стояли у меня перед глазами, и, возвращаясь к ним в мыслях, я всякий раз видел все больше и больше участников этой воображаемой процессии. Я составил в уме список фамилий так же, как некогда составлял его для ежегодного приема в день моих именин (традиция, заброшенная года два назад из-за испортившихся отношений с Зосей), и хотя тех, кто придет наверняка, я насчитал около двадцати человек, возможных «гостей» оказалось более сотни. Я рассчитывал на успех в обществе. Это было развлечение приговоренного к смерти, которому не сразу отрубили голову, а дали жестокую отсрочку на несколько недель. Именинных гостей, пожелающих в последний раз почтить меня своим присутствием, ожидает также и некоторое развлечение: вероятно, двуобрядность моих похорон вызовет замешательство у организаторов, поскольку официально-гражданский обряд может войти в противоречие с семейно-религиозным. Ибо, если я не оставлю твердого распоряжения касательно своих похорон, не исключено, что мать Зоей сумеет уговорить ее пригласить ксендза. Теща сделает все, чтобы использовать такую внезапно открывшуюся возможность: пережить меня и вместе с освобожденной дочерью отслужить над моей могилой благодарственный молебен. Должно быть, это вызовет некоторые дипломатические осложнения: директор, как представитель государственной организации и партийный человек, наверняка будет недоволен религиозной манифестацией, и все же ему придется не только терпеливо выслушать все молитвы ксендза, но и произнести затем возле кропильницы речь о моих заслугах. Его немедленно поддержит Обуховский, который расхвалит от имени месткома мою энергию и доброту, а также мое чувство товарищества и прогрессивные убеждения в борьбе с отсталостью, темнотой и предрассудками. (Здесь он пошлет директору взгляд, полный преданности, после чего ядовито глянет в сторону ксендза.) В ответ на это взбешенный ксендз подаст знак к началу общей молитвы, который будет подхвачен тещей и ее старушками, а директор и Обуховский с достоинством ретируются. Однако эта последняя борьба за мою душу не примет драматического характера поскольку я фигура маловажная, и мои похороны не будут описаны газетами, да и скверная погода сделает свое и быстро разгонит публику.