– Как это может быть неестественным? – Мередит достал носовой платок из кармана своих лиловых брюк и накрыл им лицо. Теперь его голос слегка приглушала ткань. – Теперь ты видишь общие для человеческого рода черты, свободные от индивидуального выражения. Так как же маска может быть неестественной?
– Но мне как модель нужен ты. Именно ты. Твое лицо. – Уоллис зажмурился, когда в комнату хлынул зимний солнечный свет и эмалированные китайские вазы на каминной полке внезапно полыхнули огнем.
– Мое лицо, но не я сам. Мне ведь нужно быть Томасом Чаттертоном, а не Джорджем Мередитом.
– Но это будешь именно ты. В конце концов, я могу писать только то, что вижу. – Ища поддержки, Уоллис взглянул на Мэри Эллен Мередит, но та в эту минуту казалась рассеянной: она изучала собственную ладонь, сжимая и разжимая кисть правой руки.
Мередит рассмеялся и поднялся с дивана, на котором лежал раскинувшись.
– И что же ты видишь? Реальное? Идеальное? Как ты узнаешь, в чем разница? – Они оба спорили так весь день, и, к большому неудовольствию Мэри Эллен, ее муж не желал прекращать этих споров. – Когда Мольер создал Тартюфа, французский народ неожиданно обнаружил этого персонажа возле каждого семейного очага. Когда Шекспир выдумал Ромео и Джульетту, весь мир научился любить. Так где же здесь реальность?
– Значит, так ты смотришь и на собственную поэзию, если я правильно понимаю? – Говоря это, Уоллис не мог удержаться от того, чтобы снова не взглянуть на Мэри: на ее волосы, щеку и плечо так ложился свет, что она напомнила ему один из образов Джотто, чью живопись он совсем недавно изучал в Истории Турнье.
– Вовсе нет. Я не мечу так высоко. Все, на что я могу притязать, – это лишь замкнутая комнатка, тесное пространство для наблюдений, где я даю волю своему перу. Разумеется, существует некая реальность…
– Ага! Теперь ты запел по-другому!
– …Но – собирался я добавить – отнюдь не такая, которую можно изобразить. Не существует таких слов, которые могли бы определить неопределенный предмет. Горизонт. – Мередит снова растянулся на диване и, казалось, принялся всматриваться в свою жену. Она ответила ему кратким взглядом.
– Мой муж гораздо более высокого мнения о своей поэзии, нежели желает показать нам, мистер Уоллис. Он весьма горд.
– Да, Уоллис, почему бы тебе это и не изобразить? Гордыня, Гибнущая в Чердачной Каморке. В самый раз для Королевской Академии. Или поместил бы это туда, к прочим правдивым выдумкам. – Мередит указывал на книжный шкаф черного дерева, уже украшенный группами персонажей Чосера, Боккаччо и Шекспира.
"Нет, – подумал Уоллис, – она творение не Джотто, а скорее Отто Рунге[71]".
– Мне пора, – сказал он мягко. – Я должен начать работу, пока не стемнеет.
Мэри поднялась со стула, и ее платье ярко-синего цвета взметнулось вокруг нее волной, будто она была некой богиней, выходившей из Средиземного моря.
– Джордж, ты должен проводить мистера Уоллиса до остановки. Иначе он заблудится в этом тумане.
– В каком еще тумане, дорогая?
Она позвонила в колокольчик, чтобы слуга принес Уоллису его Ольстер,[72] а пока они ждали, Мередит подпрыгивал на ковре позади них; он делал невидимым мечом выпады в спину своего друга.
– Нет, я уж не дам ему остановки, – сказал он. – Вот, получай, и еще, и еще.
Они оба вышли из дома на Фрит-стрит, и пока они медленным шагом шли к остановке кэба, Уоллис заметил, что Мередит утратил ту искусственность манер, которую он сохранял в присутствии жены. Он стал рассказывать о каких-то картинах художников Назорейской школы,[73] которые видел накануне в Сент-Джеймской галерее, и Уоллиса поразило его воодушевление.
– Я люблю детали, – сказал Мередит, когда они повернули на Сохо-Сквер. – Терпеть не могу пышные эффекты, разве что они проистекают из мелочей. Стэнфилды и Маклизы[74] – это сущий театр, сущий Диккенс на холсте. – Лучи закатного солнца в последний раз касались теплой коры деревьев, стоявших на площади, а на серый камень окрестных домов лился мягкий свет. В воздухе висел смутный туман, но, казалось, он лишь расширял свет – как будто его молочные прожилки разрастались вовне и превращались в дым. В одном из домов сверкали две высокие оконные рамы, и Мередит указал на них другу: – Это и есть то, что ты называешь электротипированием?
Уоллис где-то витал мыслями, и он лишь с некоторым усилием уловил последнюю ремарку друга.
– Дает вполне кейповский эффект,[75] правда? – Некоторое время они шли молча, а потом Уоллис прибавил: – Видишь, как в сумерках все цвета меркнут, переходя друг в друга. – Он указал на клочок оберточной бумаги, который ветер носил между деревьями: – При таком освещении только синий и белый сохраняют свою яркость.
– Да, милый Генри, все меркнет. – Замогильный тон Мередита рассмешил их обоих, но затем он добавил тем же траурным голосом: – И, думаю, это правда, что мы видим природу глазами художника.
– Ну, только если ты довольствуешься копированием. Но погляди-ка, Уоллис взял Мередита под руку, и они пересекли площадь, – замечаешь, как свет, просачиваясь сквозь листья, становится голубым? Никому еще не удавалось запечатлеть этот эффект на холсте. Опиши его в стихотворении, Джордж, и он – твой.
– Я уже перестал понимать, что такое мое или чужое.
У стоянки на Оксфорд-стрит ждал один-единственный кэб, и дыхание лошади явственно окутывало клубами пара сгорбленную фигуру извозчика.
– В Челси! – крикнул Мередит, захлопнув дверцу за своим другом.
Кэбмен, посасывавший глиняную трубку, лишь на миг обернулся, а потом взмахнул кнутом. Мередит взглянул на Уоллиса через приоткрытое окошко.
– Разумеется, все это – наваждение, – сказал он. – Искусство – всего лишь еще одна игра. – Но Уоллис снова думал о Мэри Эллен Мередит; он посмотрел на ее мужа, не слыша, что тот говорит, а потом лошадь умчала его прочь.
Когда Мередит остался в одиночестве, с его лица сбежали краски, и он отошел от остановки кэба с озадаченным видом. Ему пока что не хотелось возвращаться домой, и он отправился побродить по Оксфорд-стрит. В сгущавшейся темноте лица прохожих казались более четкими, а их одежда и телодвижения, казалось, рассказывали ему историю жизни этих людей, словно умоляя понять их. Город превратился в один просторный театр – однако не театр его воображения, а театр Астли[76] или Ипподром – безвкусный, кричащий, удушающий, реальный. Он наткнулся на оброненный газовый рожок, приготовленный для того, чтобы в него вставили ламповый фитиль, и двое мальчишек заверещали от восторга. «Узнаёт тебя мамаша?» – выкрикнул вслед ему один из них, а второй подхватил припев: «Что с твоей ногой-бедняжкой?» Мередит рассмеялся вместе с ними, а затем, неожиданно развеселившись, вытащил из кармана несколько мелких монеток и швырнул их мальчуганам. Они принялись елозить по мостовой, нашаривая мелочь, а он легкой походкой вернулся на Фрит-стрит. Однако на углу он замедлил шаг и принялся нарочито насвистывать, приближаясь к своему дому.
Едва заслышав шаги мужа, Мэри подошла к камину в форме греческой вазы, а когда он вошел в комнату, осталась стоять к нему спиной.
– Что это ты делаешь? – спросил он. Но спросил очень мягко.
– Ничего. – Потом она добавила: – Я думала.
– И о чем же ты думала, драгоценная моя?
– Не знаю. Не могу вспомнить. – Она по-прежнему стояла к нему спиной, и в этот миг он понял, что в действительности очень плохо знает ее. За окном по улице проскакали две лошади, и она с улыбкой повернулась к нему. Я думала об этом, – сказала она. – Я думала о звуке.
Этот миг и припомнился Мередиту две недели спустя, когда он получил письмо от Генри Уоллиса. За завтраком он прочел его Мэри:
– «Мой дорогой Мередит, надеюсь, ты все еще жаждешь позировать мне». (Стилист он никудышний, дорогая, но можно я продолжу?) "Я зазываю тебя столь скоро после нашей conversazione,[77] потому что удача весьма мне улыбнулась. Помнишь Питера Трэнтера, который как-то раз присутствовал на нашей пирушке в Голубых Шестах? Это он тогда утопил в Темзе свой жилет, если припоминаешь…" – Тут Мередит прервался, чтобы посмотреть, доставило ли его жене удовольствие это отступление, но та лишь приподняла брови. Такова мужская жизнь, моя дорогая, – проговорил он, но отнюдь не извиняющимся тоном. Затем он вернулся к письму: – "И вот случилось так, что несколько вечеров тому я имел с ним беседу, и совершенно случайно он сообщил мне, что его закадычный друг, некий Остин Дэниел, этот Дэниел художник-декоратор у Астли, возможно, тебе небезызвестен. Это он использовал микеланджеловские фигуры для пантомимы Зачарованного Дворца, а владелец сказал, что они слишком малы. Но я уклоняюсь в сторону (да, дорогой Уоллис, уклоняешься). Так или иначе, вдруг выясняется, что этот самый Дэниел нанимает теперь ту самую комнату, где скончался Чаттертон. Я попросил Трэнтора немедленно зайти к нему, дабы спросить, могу ли я использовать это помещение pro re,[78] на что Дэниел охотно согласился. Мой дорогой Мередит, не сомневаюсь, ты поймешь, сколь это важно, и, кабы я был уверен, что ты по-прежнему готов мне позировать, – я убежден, что смогу создать произведение, которое окажется достойным тех идеалов, о коих мы с тобою говорили. Настоятельно прошу тебя, отошли мне сегодня же свой ответ. Мое почтение миссис Мередит, которую, смею надеяться, можно будет уговорить вместе с нами посетить роковое жилище Чаттертона. Твой покорнейше, Генри Уоллис".
71
Филипп Отто Рунге (1777–1810) – немецкий художник, близкий неоклассицизму. Большую часть его творчества составляют портреты.
73
Назореями называли членов Братства Св. Луки – группы, основанной в 1809 г. несколькими молодыми немецкими художниками (Ф. Овербеком, Ф. Пфорром и др.), мечтавшими вернуться к средневековому духу в искусстве и выступавшими против господствовавшего в XVIII веке неоклассицизма. Они преклонялись перед мастерами позднего Средневековья и раннего Возрождения и отвергали позднейшую живопись. Назореями их прозвали сперва в насмешку над их нарочито библейским обликом. Эта группа предвосхитила появление в Англии прерафаэлитов в середине XIX века.
74
Дэниел Маклиз (1806–1870) – ирландский художник, создатель исторических полотен. Прославился прежде всего серией литографических портретов современных знаменитостей и двумя масштабными фресками, выполненными им в Королевской галерее в Палате лордов.
75
Альберт Кейп (1620–1691) – голландский живописец эпохи барокко, прославившийся мирными сельскими пейзажами, для которых характерна поэтическая трактовка света и атмосферы.
76
Филип Астли (1742–1814) – английский театральный антрепренер, в 1770 г. основавший в Лондоне так называемый «Амфитеатр Астли» – первую современную разновидность цирка. Там выступали наездники, канатоходцы, клоуны. В 1794 г. театр попал под покровительство принца Уэльского и герцога Йоркского и стал называться Королевским амфитеатром искусств.