Менее наглядны были, для меня, ее фотографии. Черноволосая, по-японски причесанная, молодая женщина, прямые черты нерусского типа, красивые руки. Немножко «волоокая». Вот и все.
В белый, предвесенний, предвечерний час, в Страстную Пятницу, является мой «друг»:
— Я за вами. Пойдемте к Плащанице, в Исакий. Я каждый год езжу.
Змеей вьется у собора длинный хвост. Двигаемся и мы. Терпеливая, чуть сгорбленная, в шинели, фигура Андреевского. Каждый год ездит взглянуть на Христа в гробу. Но ведь этот мертвый через три дня воскреснет? «Я потерял мою детскую веру…». А все-таки тянет к божественной смерти… с воскресеньем?
Выходим из собора. Белые сумерки. Холодно. Андреевский запахивается в шинель. Говорит:
— А теперь пойдемте к Маделене. Она давно знает вас, через меня. Не будет дичиться.
И мы поехали.
Может быть, Вл. Соловьев прав: нет любовной «идеализации», есть «прозрение» любви. Человека подлинного видит только тот, кто его любит. Он «слышит его музыку». Остальные видят маску и никакой музыки не слышат.
А может быть, важна сама любовь, объект же ее совершенно не важен, и не им она судится.
Так или иначе — для меня до сих пор существуют две Маде-лены, обе одинаково реальные, и кто решит, которая из них подлинная?
К моей, к Маделене моих собственных глаз, у меня всегда было чувство жалости; впрочем, не к ней только, а к тому, что она такая и что я, видя ее такой, даже не понимаю, какой видит ее Андреевский. Невольно хотелось жалеть и его… Но стоило перевести глаза на него, на его любовь, — и вот, другая Маделена, живая тоже, но другая, и это ей написано:
О первой Маделене как-то не хочется и писать. Но она была не плохая. Необразованная, полуграмотная эльзаска, с нечистым французским выговором (по-русски говорила мало, — с прислугой) — она не лишена была, вероятно, природной душевной тонкости. Вряд ли жизнь, на которую она попала в Москву, полуребенком, ей соответствовала. Кроткая, непритязательная, она сумела десять лет прожить в совершенном одиночестве, никого не видя, кроме своего Serge. Квартирка была невеселая, окнами во двор, убранная заботливо, но дешево: Андреевский вечно стремился «побаловать» свою Маделену, да больших возможностей к тому не имел. Кое-где сомнительный вкус Маделены выступал ярко; но Андреевский не замечал этого.
Он решил познакомить нас в надежде развлечь Маделену: ее характер стал меняться последнее время, явилась непривычная угрюмость и раздражительность. Никто не знал, что это были первые признаки ее роковой болезни.
Вид она уже имела не совсем здоровый: бледное, немного отекшее лицо, веко одного глаза полуопущено. Впрочем, лицо еще можно было назвать красивым.
Не знаю, удалось ли бы мне, несмотря на всю добрую волю, сделаться Маделениным развлечением, будь она даже здорова. Знакомство, однако, продолжалось, — с перерывами: мы часто Уезжали.
Первый острый период ее заболевания (и все-таки еще не подозревали, что это болезнь) был ужасен для Андреевского, приносил мне ее безграмотные, полные диких ругательств и угроз, письма и плакал, плакал безутешно, — всеми слезами своего неисцелимого недоумения. За что? Что это такое?
За что — осталось неизвестным. А что это — выяснилось, и Маделену отвезли в больницу.
Через несколько недель она поправилась. Вернулась к себе, в квартирку на Николаевской. «…И еще два года мучительных радостей», — пишет Андреевский, — опять той же, неугасимой, страсти — нежности — влюбленности, пока внезапно «весною, за одну неделю весь недуг не возвратился с необычайной силою» и Маделена, в бреду, была отвезена в другую больницу, «скрыта от моих глаз почти навсегда». Почти — ибо через два года он добился последнего свиданья, «чтобы хоть проститься». Об этом страшном свиданьи, когда она, прижимаясь к нему, не произнесла ни слова, и он слышал только стук ее сердца, — он рассказывал мне много раз. О нем рассказано и в «Книге о Смерти» (стр. 190): «…я увидел… это была она. И я зарыдал громко, без удержу; и плакал почти целый час, как бы над ее гробом…».
Да, опять: «Три бездны, три тайны, три надежды: Бог, Любовь и Смерть… Но мечется между ними несчастная душа человеческая…» Кто, в самом деле, мог ответить Андреевскому на его недоумение, на вопрос его — за что?