Потому, будучи читателем Гердера, Гавличек начал размышлять о славянской семье. О Великом Брате с Востока, у которого имеются не только лишь широкие степи, но, возможно, столь же обширные планы. Потому он отправился в паломничество к Матушке Руси. С хорошим русским языком и с раскрытым сердцем. Только его восхищение вскоре сменилось ужасным изумлением и испугом — как живет русский человек. Потому что Россия была еще большей деспотией.
Для Гавличека личная свобода образовывала фундамент его новой веры. Только лишь благодаря собственной, ничем не ограниченной творческой свободе можно было распознать ту самую свободу где-то наверху, и вообще — шанс человека. Свобода означала гораздо больше, чем народ, пускай даже и не знаю какой великий и славянский. Свободой и была та самая рискованная человечность. В России это сделалось Гавличеку ясно — правда, не так, как он того ожидал, зато прояснение это имело для него фундаментальное значение.
Он возвращается домой, желая быть только чехом — ненационалистическим европейским либералом. И выразил он это настолько выразительно, что и через сто лет после его смерти русофилы советского типа не были в состоянии даже имени его произнести.
Он же осуществил либерализацию чешского языка, освободил его от патриотических клише и начал писать на разговорном языке. Он делал это с таким независимым духом и настолько соблазнительно, что увлекал читателей и доводил сановников до белой горячки. В том числе, и тех литературных, которые привыкли к тому, что на малом языке следует производить вещи малые, зато признанные. Вчера еще он был никому не известным парнем, а сегодня обладал таким влиянием! Его моделью были лишь те великие авторы, которые умели видеть и по-русски, и по-немецки, без искажающих все и вся националистических очков.
Он желал действовать и жить по-демократически. Англичане и французы с их не-аграрным духом казались ему теперь более привлекательными. Подобно, как и все в монархии, что имело подобный характер. Когда же оно еще сильнее укреплять понятие гражданственности, Гавличек стал политическим фактором, а не только лишь арбитром.
Он не ликвидировал Австро-Венгрию, но лишь видел ее как федеральное государство свободных и равных народов. Liberté и égalité приобретали теперь новый акцент. Человек, который горел ради дела народа, одновременно подавлял националистическое рвение. То есть, он был критически настроен в отношении чешских радикалов. Его беспокоили националистические нотки во франкфуртском парламенте, в котором было больше националистов, чем демократов. Его знаменитый протест в отношении высылки чешской делегации в Паулюскирхе во Франкфурте был не только едким, но и трезвым. И он вошел в народные припевки.
"Я господин и ты — господин" — вот что было лозунгом Гавличека. Он отмечал асимметрию между германским и чешским мирами. Вместо этого он желал симметричной конституции, которая гораздо сильнее продвигала бы народное творчество, а не националистические трюки. И он работал при составлении такой конституции, будучи депутатом от города Кромержиза.
Ему нравилась отвага венгров, хотя он и сомневался в их любви к миру. И предчувствовал последствия безумных чардашей. Когда же из надежд 1848 года вновь вылупились автократы, цари, императоры и цензура, а пролетарии всех стран считали работу местом работы, а не результатом или же достижением, Гавличек не снижал голоса, только прикладывал больше точности в высказывания. В качестве реакции на эндемический антисемитизм чешской деревни он отваживался требовать еще и равноправия евреев, и терпимости от чехов.
Понятно, что в данной ситуации все время росло его одиночество. В особенности же тогда, когда во Франции очередной Наполеон пожрал очередную республику и превратил ее в империю, которая мешала Европе столь же сильно, как и проект его дяди, хотя уже и не обладала силой предыдущей. Но новый австрийский император, восемнадцатилетний любитель мундиров, ухватил ветер в паруса, чтобы действовать в венском стиле, и навязал стране конституцию, созданную исключительно чиновниками.
И в этот момент Гавличек сориентировался, что стоит на распутье, а риск свободы требует пожертвовать всем. Потому что, когда вчерашние "духи свободы" начали терять голос, увиливать и увтверждать, что они "вообще-то, не при чем…", то умеренность Гавличека неожиданно делалась радикальной. Это будило и уважение, и страх. Вернувшийся к жизни режим сразу же заметил, что этот вот чех выкопал из земли нечто такое, что сегодня называлось бы medienpool (медиа-пул — нем.). Так что поначалу Гавличека начали испытывать, а нельзя ли его привлечь для какой-нибудь "нормализации", не продаст ли он свою газету за приличные деньги. Подобного рода предложения сменялись угрозами, шантажом и облавами.