Выбрать главу

Половину этого срока -- с 3 мая по 3 июня -- он провел в Москве. Или, правильней сказать, в московской квартире, которую сняла в Леонтьевском переулке, в двух шагах от Тверской, Ольга Леонардовна. Сам не выходил, но к нему пытались проникнуть многие. "Нас всех, и меня в том числе, -- писал Станиславский, -- тянуло напоследок почаще видеться с Антоном Павловичем. Но далеко не всегда здоровье позволяло ему принимать нас". Посетитель не обижался, иногда посылал наверх (Чеховы жили на последнем, четвертом этаже, но в доме был лифт) коротенькую записочку со словами признания и привета.

Да, лифт в доме был, но Чехов воспользовался им всего несколько раз, а от отсутствия в доме отопления страдал постоянно. Не то что его вообще не было, было, разумеется, паровое, но котлы ввиду наступившего летнего сезона разобрали для починки. Летний сезон, однако, наступил лишь по календарю, было холодно и ветрено, моросил дождь, а в воскресенье 23 мая повалил снег. Чехову частенько не везло с погодой, будто кто-то там, наверху, сердился на него за его независимость, за слишком большое свободомыслие. У него вообще, как мы помним, были непростые отношения с Небом...

Но он следил не только за погодой в Москве, ожидая тепла, с наступлением которого врачи обещали ему разрешить прокатиться по улице, но и за погодой в Ялте, где оставалась сестра. "Мои растения в кабинете, --наказывает он ей в письме, -- не вели выносить на ночь на чистый воздух". И тут же подробно инструктирует, что и как надо поливать.

Но было б ошибочно думать, что цветы волновали его, а люди нет. Внимательно следил по газетам и журналам за всем, что делается вокруг, и в первую очередь -- на русско-японской войне. Следил за литературой и театром. Узнав, что у Горького появилась новая пьеса, просит прислать ее хотя бы на сутки. "Я прочел бы и тотчас возвратил бы, не задерживая ни на минуту".

Но ладно, то Горький, но ведь и рукописи неведомых совсем авторов читал в эти свои последние недели. Заведуя отделом беллетристики в "Русской мысли", о чем журнал с гордостью сообщал на своей обложке, что автоматически поднимало его престиж, требовал от редактора Виктора Гольцева все новых рукописей для просмотра и редактирования. Гольцев, который собственными глазами видел, в каком состоянии Чехов, был в панике. Но делать нечего, отказать не мог. "Я выбирал ему четко написанные самые короткие вещицы, и, несмотря на болезнь, Антон Павлович поправлял, просматривал, иногда сам отвечал авторам, иногда просил через меня ответить".

Это свидетельство Гольцева, умершего вскоре после Чехова, сохранил для потомков Гиляровский. Сам он посетил Чехова за день до отъезда того за границу, сразу как приехал в Москву.

"Мы тихо подошли к кабинету. Сквозь полуотворенную дверь я увидел Антона Павловича. Он сидел на турецком диване с ногами. Лицо у него было осунувшееся, восковое... и руки тоже... Услышав шаги, он поднял голову... Один момент -- и три выражения: суровое, усталое, удивленное -- и веселые глаза".

Ольга Леонардовна поставила бутылку портвейна и удалилась. Гиляровский тянул понемногу вино, рассказывал о задонских степях, откуда только что вернулся, о табунах, о каймаке, а Чехов "слушал, слушал, сначала все крутил ус, а потом рука опустилась, глаза устремились куда-то вдаль... задумчивые, радостные".

Гость решил, что хозяин видит степь, которую так любил. Замолчал, чтобы не мешать, тихонько подлил себе вина. Чехов похвалил портвейн, но сливянка, сказал, лучше, и он обязательно выпьет ее, когда снова попадет в донскую степь... И неожиданно задремал. "Я смотрел на осунувшееся милое лицо, спокойное-спокойное, на неподвижно лежащие желтые руки с синими жилками и думал: "Нет, Антоша, не пивать тебе больше сливянки, не видать тебе своих донских степей, целинных, платовских, так прекрасно тобой описанных..."

В тот же день он виделся со своим университетским товарищем Григорием Россолимо, которого вызвал к себе записочкой на клочке бумаги. Профессор Россолимо понял по этим нескольким словам, что писать Чехову трудно, хотя "твердый, мелкий" почерк оставался прежним.

"Войдя к нему в кабинет, я застал его в постели у стены, изголовьем к окну, у которого за письменным столом, при лампе под зеленым абажуром, сидела, облокотившись, Ольга Леонардовна..."

Поговорили об однокурсниках, вспомнили живых и умерших, число которых, понимал профессор, скоро увеличится. Понимал это и Чехов. Понимал и видел в этом некую закономерность, постичь которую, может быть, и трудно, если вообще возможно, но она есть. Именно в эти дни, 28 мая, он пишет молодому литератору Борису Садовскому, жившему по соседству и на этом только основании дерзнувшему послать умирающему писателю свою поэму "Прокаженный", -- пишет после краткого разбора поэмы фразу, которая имеет к поэме весьма далекое отношение: "В жизни... ничего случайного не бывает".

Значит, и его болезнь, и его неминуемый отъезд за границу, и его столь же неминуемая смерть -- закономерны. Можно сомневаться в существовании того, кто эти высшие законы устанавливает, но не признавать их нельзя, и нельзя им не подчиняться.

Чехов подчинялся. Именно тогда сказал он писателю Телешову: "Прощайте. Еду умирать".

Телешов зашел к нему буквально накануне отъезда, 2 июня. Он знал, в каком состоянии Чехов, и не хотел беспокоить его, оставил лишь прощальную записку, но его догнали на лестнице и велели вернуться. Телешов подчинился.

"Хотя я и был подготовлен к тому, что увижу, но то, что я увидел, превосходило все мои ожидания, самые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, с пледом на ногах, сидел тоненький, как будто маленький человек с узкими плечами, с узким бескровным лицом -- до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович".

Но сам он гостя узнал сразу -- голова его оставалась ясной до последнего мгновения. Протянул "слабую восковую руку", посмотрел "ласковыми, но уже не улыбающимися глазами" и произнес: "Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать".

Телешов оговаривается, что Чехов произнес "другое, не это слово, более жесткое, чем умирать", но ему не хотелось бы повторять его. Значит, было некое непривычное для Чехова внутреннее ожесточение. Была обида. Или, может быть, досада -- досада на то, что он вынужден подчиняться.

Подчиняться кому? Року? Врачам? Близким?

Кстати, о близких. В написанном в 1897 году рассказе "Мужики" содержится страшное наблюдение: "Когда в семье есть больной, который болеет уже давно и безнадежно, то бывают такие тяжкие минуты, когда все близкие робко, тайно, в глубине души желают его смерти".

Здесь вроде бы никто не желал, свидетельств таких, во всяком случае, нет, но почему, почему уехал в таком состоянии за границу? Первый же врач, который осмотрел его там, пожал плечами и, не проронив ни слова, вышел. Но и без слов было понятно: таких за границу не возят. Почему уехал?

Тем же вопросом мучился Бунин и в конце концов ответил на него следующим образом: "Не хотел, чтобы его семья присутствовала при его смерти".

Лишь в последний день мая, 31-го числа, вышел из дома. "Представь, --писал он в Ялту сестре, -- сегодня я только в первый раз надевал калоши и сюртук, все же время до этого лежал или бродил в халате и туфлях..." На другой день, 1 июня, вышел снова, "шажком на резиночках прокатились по Тверскому бульвару", -- с удовлетворением пишет Ольга Леонардовна, не понимая, -- по-видимому, не понимая, -- что ее муж прощается с Москвой.