Выбрать главу

К великому сожалению, письма Чехова к брату Александру из Таганрога утрачены. Но о характере их споров можно судить по его последующим письмам к брату. Теперь у Александра была своя семья, но… опять поток жалоб, вечные стенания, не проходящая раздраженность. Вновь Александр с головой в семейных дрязгах. Антон Павлович, с грустью глядя на эту неприглядную картину, все делает, чтобы помочь брату, чтобы пробудить в нем чувство собственного достоинства и справедливости. Эта тема достигает своей кульминации в конце восьмидесятых годов.

Антон Павлович говорит о невообразимых порядках, которые установил в своем доме Александр. "Постоянные ругательства самого низменного сорта, — пишет Антон Павлович, — возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский — разве все это не есть выражение грубого деспотизма?.. Тяжелое положение, дурной характер женщин, с которыми тебе приходится жить, идиотство кухарок, труд каторжный, жизнь анафемская и проч. служить оправданием твоего деспотизма не могут. Лучше быть жертвой, чем палачом".

В этом же письме неожиданное и убийственное для Александра напоминание о деспотизме отца, который так яростно, так язвительно любил обличать Александр, напоминание о том, что именно деспотизм и ложь сгубили молодость их матери, исковеркали их детство "до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни, — пишет Антон Павлович, — те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой. Отец теперь никак не может простить себе всего этого".

Нет, Чехов, как видим, не хуже брата помнил о тяжелых сторонах своего детства, о деспотизме отца. Но… когда в конце семидесятых годов Александр слал в Таганрог письма, полные возмущения, негодования и издевок над родителями, Антон в первом же своем письме Михаилу Михайловичу, том самом, которое по совету Александра должно было бы быть возможно более развязным, обращался к своему двоюродному брату с просьбой оказать поддержку матери. "Будь так добр, — пишет Чехов, — продолжай утешать мою мать, которая разбита физически и нравственно… У моей матери характер такого сорта, что на нее сильно и благотворно действует всякая нравственная поддержка со стороны другого… Для нас дороже матери ничего не существует в сем разъехидственном мире, а посему премного обяжешь твоего покорного слугу, утешая его полуживую мать". И через два месяца, в новом письме, опять о своих родителях: "Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни…"

Так уже в Таганроге определялось нравственное кредо Чехова. Его нравственные убеждения будут позже совершенствоваться и углубляться, но в основе своей они останутся неизменными.

Нет, это была не всепрощающая доброта. Вовсе нет. Он никогда не простил отцу его деспотизма, никогда не забыл о том, что в детстве его секли. Не простил, не забыл потому, что ненавидел деспотизм и не принимал его в любой форме. Но он не только отрицал деспотизм и ложь. Он противопоставлял им справедливость. Требовательную справедливость, которая не могла мириться и не мирилась со всем, что ей противоречило. Отсюда деятельная забота о справедливых отношениях в семье, резкие отрывочные замечания, о которых вспоминает Михаил Павлович: "Это неправда", "Нужно быть справедливым", "Не надо лгать" и т. д.

Никто из братьев не бунтовал против деспотических порядков в доме Павла Егоровича так яростно, как Александр. Ирония судьбы, однако, состояла в том, что он же и воскрешал эти порядки, только теперь уже в своем доме, причем в форме еще более неприглядной, еще более безобразной.

Александр остервенело бился за свою личную независимость, но не для того, чтобы раз и навсегда покончить с мещанскими нравами, а для того лишь, чтобы привести их в соответствие со своей разросшейся амбициозностью. Отец его свято верил в заповеди мещанской философии, что же касается его просвещенного сына, то ему, "университетскому человеку", конечно же, было неловко их открыто отстаивать, тем более поэтизировать. Чувствовал он себя поэтому достаточно конфузно. И, судя по его же воспоминаниям, ощущать это чувство неловкости и своей вины начал давно, еще тогда, когда физической силой пытался утверждать свое мальчишеское право на старшинство. Конфузно чувствовал он себя и теперь, когда помыкал своими домашними, изводил их попреками и жалобами. Конфузился, но оставался тем же мещанином до мозга костей. Вот это и сгубило его талант.