Из всех этих предписаний, рекомендаций, советов доктор Альтшуллер, наблюдавший Чехова, особенно выделял уход за больным и душевный покой пациента. 18 января 1902 года он, отвечая на вопрос Книппер: «Что же случилось с мужем в конце минувшего года?» — рассказал, что Чехов недомогал весь ноябрь, но скрывал. Предложение — дать себя послушать — отклонял. В декабре кашель и кровохарканье вынудили его согласиться на осмотр. Результат был прискорбный: процесс в легких не приостановился. Альтшуллер написал откровенно: «Питался Антон Павлович, по его собственным словам, очень плохо, мне кажется, иногда он ничего не ел. То, что готовилось и подавалось, ему не нравилось: принять меры, чтоб было иначе, он не хотел и говорил, что это бесполезно и что сделать здесь ничего нельзя. <…> С приездом Марии Павловны наладилось и кормление <…>. Результат сказался сейчас же. <…> Удержится ли этот правильный режим и теперь, после отъезда Марии Павловны, я не знаю. <…> Тоска и одиночество, в которых теперь пребывает Антон Павлович, так же не могут не влиять вредно на его здоровье».
Поездки в Москву осенью, зимой и ранней весной доктор считал опасными. В своих воспоминаниях он настаивал на том, что женитьба Чехова, неизбежная разлука мужа и жены, отлучки в Москву, резко изменили условия жизни Чехова. Оказались ему не по силам, фатальными: «Его несчастьем стало счастье, выпавшее на его долю к концу жизни…»
Переезд Марии Павловны в Ялту оказался, по мнению Альтшуллера, невозможен по «психологическим причинам», то есть из-за женитьбы Чехова. Доктор явно сочувствовал именно ей. О Книппер он писал в воспоминаниях сдержанно. В конечном счете ему, наверно, было все равно, кто из двух близких женщин обеспечивал бы уход и режим, — лишь бы это было. Но у сестры и жены сложилось свое представление о болезни Чехова и об уходе за ним. В письме Марии Павловны от 20 декабря 1901 года, поначалу взволновавшем Книппер, всё выглядело серьезно, но не драматично. 12 января, наняв новую кухарку, она уехала из Ялты.
Чехов страшился предстоящей зимы: «Теперь январь, у нас начнется отвратительная погода, с ветрами, грязью, с холодом, а потом февраль с туманами». В верхних комнатах ялтинского дома по-прежнему было холодно. Еще при сестре он жаловался на головную боль. Кашель не отпускал, а физическая слабость становилась все заметнее. 17 января, в день рождения, ему особенно нездоровилось. Кровохарканье возобновилось и повторялось всю зиму. Бытовые условия в ялтинском доме изменить не удалось. Тепла в кабинете Чехова как не было, так и не прибавилось. Еду, какую любили домочадцы, такую и продолжали готовить. Наезды сестры ничего не решали.
В доме у каждого сложился свой распорядок. Чехов уединялся у себя наверху. Вниз спускался лишь в столовую и к визитерам. Евгения Яковлевна обреталась в своей комнате, где постоянно теплилась лампадка, и проводила время за любимым пасьянсом и в разговорах с Марьюшкой. Работник Арсений, «бабушка» и кухарки составляли свой мир. Когда дело доходило до обыденных забот — почистить костюм, убраться в кабинете и спальне, согреть воду, протопить камин, — всё исполнялось только по просьбе Чехова. Словно не по обязанности, а по одолжению. Однажды Чехов попросил сестру, как бы от себя, напомнить прислуге, чтобы были поопрятнее, потому что в кухне «грязно и тяжелый воздух. И мух много». Бывали случаи, когда ему подавали кофе с вываренными мухами. Компресс Чехов ставил себе сам. В крайнем случае, вместе с Альтшуллером.
Крым помогал, но не таким необратимо больным, как Чехов. И правы были коллеги Чехова: дело не в Ялте и не в Москве, а в уходе за больным, в его душевном состоянии. Что значило перебраться в Москву насовсем или на зиму? Продавать дом в Ялте и покупать новый в Москве? Жить всем вместе: он, мать, сестра, жена? Отделить мать и сестру, сняв им квартиру, а самому найти жилье в центре Москвы, чтобы жене было удобнее добираться до театра? На все эти вопросы у Чехова, судя по письмам, ответа не было.
На предложение Книппер приехать на короткое время в Москву он не отвечал. Ждал ее в Ялту, хотя бы на неделю. В то, что «директора», то есть Немирович и Станиславский, дадут ей отпуск, Чехов не верил. В январских письмах это недоверие очень отчетливо: «Отпустят ли тебя хитрецы в конце января? Ой, смотри, надуют!»; — «Ты мне снилась эту ночь. А когда я увижу тебя на самом деле, совсем неизвестно и представляется мне отдаленным. Ведь в конце января тебя не пустят! Пьеса Горького, то да се. Такая уж, значит, моя планида». В подобных ситуациях он говорил также — «юдоль».