Выбрать главу

Как бы ни уверял он в своей газете, что «русская мельница» всё «перемелет» и обратит «в муку», в том числе всякую «противообщественную накипь, бездомников и бродяг», грозящих разрушением, всех этих босяков Горького, этих новых «нигилистов», в дневнике его тревога проступала всё сильнее и сильнее.

В день убийства Сипягина, 2 апреля 1902 года, Суворин записал: «Покойный не был умен и не знал, что делать. Его поставили на трудный пост и во время чрезвычайно трудное, когда и сильному уму трудно найти путь в самодержавном государстве. Надо бы свободы совести, личности, печати. Но какая может быть свобода при самодержавии министров, поддерживающих самодержавие. <…> Нет, мы подошли к стене, которую лбами и усердием пробить нельзя. Революционное настроение растет, и как оно кончится, сказать трудно».

Во время встречи с Чеховым в сентябре 1902 года Суворин не обошел тему «русских нигилистов», о чем упомянул в дневнике: «Он (Чехов. — А. К.) удивлялся, что Горького считают за границей предводителем социализма. „Не социализма, а революции“, — заметил я. Чехов этого не понимал. Я, напротив, понимаю. В его повестях везде слышится протест и бодрость. Его босяки как будто говорят: „Мы чувствуем в себе огромную силу и мы победим“».

Чехов обо всех этих разговорах сказал коротко в письме к Книппер от 6 сентября: «Суворин сидел у меня два дня, рассказывал разные разности, много нового и интересного — и вчера уехал». И сразу после этого упомянул, может быть, не случайно еще одного визитера: «Приходил почитатель Немировича — Фомин, читающий публичные лекции на тему „Три сестры“ и „Трое“ (Чехов и Горький), честный и чистый, но, по-видимому, недалекий господинчик. Я наговорил ему что-то громоздкое, сказал, что не считаю себя драматургом, что теперь есть в России только один драматург — это Найденов, что „В мечтах“ (пьеса, которая ему очень нравится) мещанское произведение и проч. и проч. И он ушел».

Был ли посетитель скучен и банален в своих рассуждениях о современной драме, устал ли Чехов от разговоров (в эти дни он сильно кашлял и предпочел бы молчание), но, как бы то ни было, он в шутку и всерьез открещивался от почетного места в ряду «драмописцев», от писания пьесы, рискуя огорчить руководителей Художественного театра.

Может быть, он уже заметил и боялся того, что захватывало столичный и провинциальный русский театр? Стилизация «под Художественный театр», копирование внешних приемов, та театральная «чеховщина» и «мхатовщина», в которой ни Чехов, ни молодой московский театр были не повинны. Начиналось тиражирование открытий Художественного театра, опошление драматургии Чехова. Порой, как в случае с «Чайкой» в Александринском театре осенью 1902 года, при самых благих намерениях.

* * *

После петербургской премьеры «Чайки» 15 ноября Смирнова записала в дневнике: «Успеха она не имела. Было скучно, томительно. Играли по-станиславски, с паузами, с настоящей травой в саду. <…> Было много всхлипываний, рыданий <…>» Хотя играли талантливые актеры — Савина, Ходотов, Варламов.

В провинции подражание москвичам доходило до курьезов и анекдотов. Однако именно в провинциальной прессе в рецензиях некоторых умных, наблюдательных критиков внимание сосредоточилось на самой драматургии Чехова, на том, как и какие настроения «нервного века» она уловила. Особенно пьеса «Три сестры» — статьи о ней превратились в разговор о российской провинции, о тревожных симптомах русской жизни. Именно этой пьесой Мейерхольд, ушедший из Художественного театра, открыл свой первый сезон в Херсоне. Рецензент писал о чеховской драме в местной газете «Юг»: «Автор не заботится о том, чтобы „развить идею“, „обрисовать характер“ и пр. Его цель вызвать в нас известное состояние духа, известное настроение. Автор ничего не диктует нам, ничего не предрешает. Он заставляет нашу душу вибрировать в унисон со своею; он заражает нас своим настроением».

Книппер то звала мужа в Москву, надеясь, что около театра он «втянется» в работу, то уговаривала остаться в Ялте, обещала взять зимой отпуск: «А мы с тобой еще поживем, увидишь. <…> Я к тебе приду во сне и поцелую нежно и шепну кое-что на ушко». Сама она уже втянулась в свою театральную жизнь. Конфликт с золовкой давно был исчерпан. Да его и не было. Ольга Леонардовна точно заметила: «Пожалуйста, не думай, что я Машу обижаю, и не оправдывай ее. Я не зверь, а Маша далеко не тот человек, кот. даст себя в обиду. Она сильнее меня. Я кажусь такой, потому что говорю громко и кипячусь».