Санька открыл глаза. В поветь заглядывает румяное утро. Рядом воркует бабка:
— Вставай… Унесло нечистую силу! Пойдем избу убирать. Всю загадили за ночь… Нелюди! Утварь пограбили. Двух кастрюлек нету, мясорубка пропала… Настасьины обновки из шкафа повытаскали, ковер со стены сняли…
Санька вбежал в избу и сразу кинулся к простенку — сорвать портрет пучеглазого Гитлера. И вдруг осекся: над этажеркой по-прежнему висел календарь.
Не замечая Санькиного замешательства, бабка Ганна говорила, выгребая лопатой мусор из избы после фашистов:
— Идола косоглазого на стенку повесили… В помойку выбросила! Там ему аккурат место…
Глохнет орудийный гром. Совсем замирает далекое бормотание битвы: все дальше на восток уходит война.
Не осилила Красная Армия фашистов на Днепре. Отошла на новые позиции. Говорят, бьется нынче на Непрядве. Может, там одолеет…
А в Дручанске над крыльцом райисполкома багряно плещется советский флаг. Тихо в райисполкоме, пустынно. Ни души в кабинетах. Ушли все с Красной Армией в ту ночь… И Максим Максимыч… И Кастусь…
Ползли вражеские полки через Дручанск, сбросили красный флаг. На рассвете, когда немцы выехали из городка, опять взмахнул он алым крылом над карнизом.
Выйдет бабка Ганна за ворота, посмотрит из-под ладони за реку — полощется кумачовый флаг над райисполкомом. Значит, тут она, советская власть. Где-то рядом… Засуетится старуха, засеменит на огород: затравенели овощи, полоть давно пора.
Маячит над грядками до сумерек, бранится с соседской курицей: «Ишь, окаянная, повадилась огуречную завязь склевывать…»
…Домой торопится Санька. Бежит мимо больничного штакетника, шлепает босыми ногами по горячей тропе. Отчим поедет траву косить — как бы не опоздать.
Лошади хрупают под навесом. Доедают пырей давешнего накоса.
Гнедко и Рыжуха смирно кормятся из одной охапки, брошенной им под ноги. Байкал стоит поодаль, в углу, привязанный сыромятными вожжами к подсохе. Перед ним — старая рассохшаяся кадушка, натоптанная доверху травой. Рысак дергает траву, щеря зубастый рот, косит глазом на лошадей и тихо, будто во сне, игогокает.
Вторую неделю кормит их тут Санькин отчим. Увел из райисполкомовской конюшни…
Дверь амбарушки отворена. Отчим сидит на обрубке дерева, вставляет в косье гнутые деревянные зубья.
— В больницу ходил? — спрашивает он, обстругивая ножом гибкую хворостину. — Ну, что там?
Санька махнул рукой, и лицо его по-стариковски сморщилось.
— Говорю с ней, а она молчит… Без памяти все. Не очнется никак. Докторица укол ей сделала… — Санька зашмыгал носом. — Видно, помрет мамка…
— Война, сынок. Она без жертвов не бывает. Кто раненый, а кто и совсем убитый будет.
Саньку не успокоили слова отчима, наоборот — обидели. Сказал так, будто в их жизни за это время ничего не случилось. А ведь беда-то на пороге стоит…
Герасим нагреб в бричке охапку травы, кинул лошадям, вернулся опять в новеть.
На дворе внезапно появился Верещака — «божий человек». Санька удивился: ктитор никогда прежде не заходил к ним. Не водил дружбы с отчимом. Сидел у себя в церковной сторожке, как сыч в дупле. Продавал свечи богомольным старушкам, крестики оловянные, просфоры… За это и прозвали его «божьим человеком».
Нынче выполз Верещака из «божьей» избы. К людям приглядывается. Вынюхивает что-то. Сюда зачем-то каждый день волочится. Чего отчим с ним якшается?