Выбрать главу

Карета остановилась перед одним из домов Малой Морской. Начатая речь осталась без окончания. Лакей отворил дверцы, спустил подножку… красавица выпорхнула и была уже на лестнице, когда Виталин только что вышел из кареты.

– За мною, – сказала она ему. – Иван, отпусти карету и вели приезжать завтра.

Виталин последовал за нею и остановился только, когда она дернула за звонок отделанной под карельскую березу двери, в третьем этаже.

Им отперла старушка в трауре и белом чепце и с удивлением взглянула на гостя.

– Анна Игнатьевна, Анна Игнатьевна, – вскричала она, – поскорее кофе, я иззябла, – и вслед за этим бросила на стоявший в передней комнате маленький комод свой роскошный салоп и побежала далее. Виталин за нею.

Анна Игнатьевна покачала ей вслед головою, свернула бережно салоп, повесила на крючок пальто гостя и ушла в боковую дверь.

Квартира нашей артистки была просто чиста и опрятна, но вкус женщины в размещении всего, какой-то стройный беспорядок сделали из нее изящную квартиру. Она состояла из четырех комнат: передней, кухни, в которую ушла Анна Игнатьевна, приемной, где стоял в углу тишнеровский рояль и как-то комфортабельно была расставлена немногочисленная мебель, и спальни, заменявшей и уборную.

Виталин сел на диван, стоявший у стены. Хозяйка скидала с себя перед трюмо в спальне шляпку и боа…

Перед диваном стоял рабочий столик и на нем лежала рукопись. При первом взгляде на эту рукопись по бледным губам Виталина пробежала ироническая улыбка.

– Послушай, какая у меня роль теперь будет! – сказала она, входя в приемную в одном уже платье, которое выказывало всю стройность ее стана.

– Что же? – отвечал он, перевертывая страницы рукописи. – Роль в самом деле недурна.

– Недурна?… Но ты не знаешь этой драмы!

– Я? – Он захохотал самым искренним смехом… – Помилуй, когда она моя и когда она мне вот где села, – прибавил он, показывая на шею, – благодаря… – он не договорил.

– И это твоя драма? – спросила она с каким-то детским восторгом и сложивши руки.

– Моя, точно так же, как это шитье твое, – отвечал он взявши какую-то бисерную работу.

– Ах, не трогай, пожалуйста, ты мне все перепутаешь… Послушай же, – продолжала она, садясь подле него и положивши на его плечо руку, – тебя ждет слава, Арсений, слышал ли?… тебя ждет слава, тебя ждут рукоплескания…

– Отдаю их тебе, если они будут. Ты думаешь, нужна мне твоя слава, ребенок, – отвечал он, играя ее локонами.

– Слава, рукоплескания! – возразила ему она с неистовым восторгом. – О нет, ты лжешь на себя, ты любишь славу, ты должен любить славу – ты гений.

– Гений! Наталья, Наталья, ты, верно, уж давно привыкла к этому слову. Но что мне за дело, – продолжал он с печальною улыбкою, – гений я или нет. Думаешь ли ты, что этого названия, что уверенности в этом названии станет добиваться человек, который много жил, чтобы думать о самом себе. О нет, – продолжал он, приподнявшись и пройдя два раза по комнате, – о нет, я не хочу твоей славы, я не хочу названия гения – и вовсе не из отвратительно-ложной скромности: нет, я вовсе не скромен, я знаю себе цену. Это, – сказал он, остановись перед нею и тоном совершенно холодным, взявши свою рукопись, – это – гадость страшная, гадость, от которой мне придется краснеть, но от того-то, что я краснею за нее, находят на меня минуты сатанинской гордости, сознание огромной силы в себе самом… И между тем, сознавая эту силу, клянусь тебе моею совестью, – я не хочу названия гения, я не хочу славы.

– Чего же ты хочешь? – спросила она, смотря на него с изумлением.

– Вот видишь ли, – начал он… – Так многое я ненавижу фанатическою ненавистью, так много я люблю безумною любовью. Так много есть такого, что хотел бы я пригвоздить к позорному столбу, с чем я обрек себя бороться до истощения сил, потому что от ложного уважения к этому страдаю я сам по-пустому многие, долгие годы, и верно страдает много безумцев, и нужно мне очень, чтобы меня наградили за это славою или позором? Только бы поняли, только бы один из страдающих братьев нашел в моих созданиях оправдание самого себя, своей борьбы, своих страданий…

Она глядела на него грустно, как глядят на сумасшедшего.

– Мои слова странны, не правда ли, – продолжал он с печальною улыбкою, – но этим словам, дитя мое, я продал всю жизнь, но все то, за что считали меня безумным, было служение этим словам, этим верованиям… Было время, когда и я встретил бы подобные слова в устах другого недоверием и иронией. Тогда я был счастлив, тогда я был молод, тогда я видел только себя в божьем мире и не верил, чтобы кому-нибудь, было какое-нибудь дело до других. Но я кончил жить для себя, кончил с тех пор, конечно, когда уже у меня не осталось ничего, чем бы я мог жить для себя!.. И с этих пор я живу одною ненавистью к прошедшему, одною любовью к будущему.

Глаза Виталина блистали фосфорическим блеском, на щеках его выступил болезненный румянец.

– Пророк, пророк, – вскричала Наталья, снова складывая руки.

– Да, пророк, если ты хочешь, только, бога ради, не гений, – отвечал он, садясь подле нее и проведши рукою по лбу. – Но оставим это… когда идет моя драма?

– В среду после Нового года.

– Я должен еще говорить с тобою о твоей роли.

– Хорошо… Но послушай, ты нынче у меня весь день?

– Пожалуй, когда это можно.

– Отчего же нельзя?

– Qu'en dira-t-on?[3]

– Боже мой! из-за «qu'en dira-t-on» мы не виделись пять лет, – отвечала Наталья, – теперь я свободна, теперь я артистка, – прибавила она с чувством гордой самоуверенности, – и он опять с своим «qu'en dira-t-on».

– А кто тебе дал право пренебрегать мнением общества именно потому только, что ты артистка?

– Право? я взяла его сама, я не ужилась с обществом и отвергла его.

Виталин не мог удержаться от улыбки, потому что, хотя и верил в женщину вообще, но в каждой из них, взятой порознь, имел привычку уверяться только после долгих наблюдений.

II. Представление

В один вечер, не помню именно когда, но знаю, что это было незадолго до рождества, площадь Александрийского театра была исполнена особенного движения. Лихие извозчики и измученные ваньки беспрестанно подвозили к колоннам театра новых посетителей; по временам даже подъезжали кареты или, за недостатком их, патриархальные возки, из которых вылезало обыкновенно штук по шести женского пола и штуки по две мужского; как они там помещались, это уж загадка необъяснимая.

Ясно, что в Александрийском давалась новая пиеса, и с достоверностию полагать можно, что афиша оной пиесы была не менее как в два аршина длиною. Сени театра наполнялись все более и более новыми приплывающими толпами народа, чрезвычайно пестрыми и разнообразными! Чего и кого тут не было! Здесь наблюдатель мог бы в минуту, с помощию расписания мундирам, научиться узнавать безошибочно все вышивки, погончики, петлички[4] офицеров разных полков и так же безошибочно уметь по цвету воротников относить чиновников к известным ведомствам.

Давалась, в самом деле, новая пиеса, только переводная с французского, под названием которой красовалась ярко и четко отпечатанная фамилия переводчика, с начальными буквами имени и отчества, выставленными, вероятно, из опасения, чтобы такой колоссальный подвиг не был приписан какому-нибудь однофамильцу. Пиеса была одна из тех, которые в блаженные тридцатые годы, когда еще свирепствовала новая французская литература, под именем неистовой юной французской словесности, приводили в ужас раздражительную, как mimosa pudica,[5] нравственность наших критиков даже одним своим названием,[6] действительно нередко затейливым.

Кроме того, в этой пиесе дебютировала во второй раз, и притом в первой роли, новая артистка.

Она явилась на сцене под именем г-жи Склонской, хотя настоящая фамилия ее была другая.

Эти две причины – новая пиеса и новая артистка, от первого дебюта которой пострадали крайне руки некоторых молодых людей, – эти две причины, вероятно, содействовали к особенному оживлению Александрийского сквера и к видимому благоденствию тощих ванек, впрочем, их только потому, что извозчики-лихачи были большею частию нанимаемы только от дверей Палкина,[7] куда, для передышки от дальнего пути, заходили офицеры, с различными нашивками и петлицами, и молодые чиновники, с завитыми в трубочки волосами и в различных цветов жилетах, чтобы собраться с силами перед будущим эстетическим наслаждением и чтобы осмотреть состояние вязанного обыкновенно из бисера какими-нибудь нежными ручками барышни с Петербургской стороны кошелька и расчесть: достаточно ли будет содержащегося, чтобы на лихаче поравняться с известным патриархальным возком у колонн театра.

вернуться

3

А что будут болтать? (франц.),

вернуться

4

Намек на фразу Скалозуба из «Горя от ума» А. С. Грибоедова (д. III, явл. 12): «В мундирах выпушки, погончики, петлички».

вернуться

5

мимоза стыдливая (лат.).

вернуться

6

Г. сильно преувеличивает «безнравственность» названий комедий и водевилей 1820 – 1840-х гг.; вот наиболее «фривольные» заглавия пьес из репертуара петербургских и московских театров конца 1820-1830-х гг.: «Моя жена выходит замуж» (А. Писарева), «Супруги прежде свадьбы» (П. Каратыгина), «Заемные жены» (его же), «Муж и любовник» (Р. Зотова). Театральные критики русских журналов и газет постоянно ополчались на пошлость или безнравственность содержания комедий и водевилей, но их претензии к заглавиям ограничивались весьма умеренными замечаниями. Например, анонимный рецензент из надеждинской «Молвы» так оценил вычурное название одной комедии («Карл XII на возвратном пути в Швецию, историко-военно-анекдотическая драма в 4 д., служащая продолжением драмы: Карл XII при Бендерах, соч. доктора Тёпфера, перев. с немец. И. Г. Эрлинга»): «Справедливо негодуя на закоренелую привычку – пускать пыль в глаза и заманивать на бенефисы пышными объявлениями, длинными афишами к чудными названиями пьес, в гостях у г. Щепкина хотелось бы видеть что-нибудь подостойнее» (Молва, 1833, № 13Г с. 49).

вернуться

7

… от дверей Палкина… – Ресторан Палкина помещался в доме № 47 по Невскому проспекту (ныне кинотеатр «Титан»).