Выбрать главу

— Извините, но молодежь интересуется, что делал Владимир Ильич 20 января 1917 года?

Мой собеседник вдруг лукаво прищурился и, кивая головой на краснорубашечника, сказал:

— Разыгрывают старика, разыгрывают. Но как сказал один великий утопист: дети, играя, будут получать знания. А теперь признайтесь, только честно! Вы, конечно, имели в виду 19 января 1917 года?

— Честно говоря, да, — потупившись сказал краснорубашечник.

— То-то же! — воскликнул мой собеседник и горделиво подчеркнул: — Три вещи мне никогда не изменяли: голова, желудок, мошонка!

Краснорубашечник вздрогнул, но выдержал серьезность. Один из его друзей рухнул на стол от смеха. Второй, вероятно более совестливый, спрятал голову под стол, и только видно было, как спина его вздрагивает от приступов смеха.

— Да! Да! — продолжал мой собеседник, ничего не замечая. — В этот день Владимир Ильич писал письмо Инессе Арманд. Но это было не любовное письмо, а товарищеское. Ленин с негодованием, но, конечно, в рамках джентльменства отклоняет нападки Инессы на Энгельса. Инесса критикует Энгельса за то, что он в свое время скептически относился к идее всеобщей стачки. Но в его время с ней носились презренные анархисты.

Однако история шла вперед, а Энгельса уже не было. Время показало, что массовая полити-ческая стачка более чем оправданна. Если бы Энгельс был жив, он раньше Инессы догадался бы об этом.

Инесса при всей своей женственности не понимала диалектику времени. Кстати, как и Бухарин. Но это не мешало Бухарину быть любимцем партии. А если быть честным до конца, потому он и был любимцем партии, что недопонимал диалектики. Дело в том, что партия сама недопонимала диалектики и в этом диалектика ее любви к Бухарину.

А вы, конечно, ожидали, что это любовное письмо? Просчитались! Любовные письма Ленина хранятся в надлежащем месте. Скоро придет их срок. Мир узнает сто тридцать пламенных посланий великого революционера своей возлюбленной! Это Данте! Это Петрарка! Это Пушкин! Учитесь любить как Ленин!.. Но я об этом не могу! Не могу! Идите! Идите!

Краснорубашечник отошел, как мне показалось, несколько смутившись. Когда мой собесед-ник сказал, что писем было сто тридцать, я вспомнил ту цифру, которую он называл при нашей первой встрече. Теперь оказалось на три письма больше. Получалось, что переписка продолжа-ется, хотя и не столь оживленно, как раньше. Но потом я решил: а черт его знает! Ведь с тех пор прошло столько лет. Тогда он, видимо, был вполне работоспособен и мог найти еще три письма.

Обстоятельства смерти Инессы Арманд таинственны. По некоторым сведениям, она покончила с собой в Кисловодске, куда Ленин ее усиленно направлял для отдыха. Есть его письма по этому поводу. Очень уж он настаивал. Дружеская забота или что-то еще? Те, что предполагают самоубийство, ссылаются на противоречие между официальной версией ее смерти — холера и тем, что ее хоронили в открытом гробу.

Мой собеседник, явно взволнованный своим монологом, повернулся ко мне. В первый раз он молча сам разлил коньяк. Сильная рука его дрожала. Он посмотрел на меня. В глазах его стояли слезы.

— Выпьем за упокой ее души, — сказал он и, уже сквозь слезы, не видя меня, взрыдал: — Инесса, твой хладный труп из Кисловодска прибыл… Я знаю, это месть твоя, Инесса!

Неожиданно трезво:

— Обратите внимание — в слове Инесса два «эс», как и в слове Россия. Я вынужден был выбирать. И снова сквозь тихие слезы воспоминаний:

— Она умоляла меня остаться в Европе… У нее были деньги… Небольшие… Но достаточно для нас… Свой домик в Швейцарии и наши дети… И музыка под пальцами ее… Нечеловеческая музыка… Я так любил детей и музыку… Но тут февраль… Дурак Вильгельм нам злато предло-жил…

Неожиданно бодро, с пафосом:

— Я не мог не воспользоваться последним в жизни шансом доказать, что прав был я, а не Плеханов. И доказал! И вдруг ирония истории и Коба! Кто бы мог подумать в Цюрихе тогда? Но встреча близится! Что ж, берегись, кинто!

Я думал, он отвлекся и забыл, за кого пьет. Но он не забыл. По кавказскому обычаю, он чуть отлил из своей рюмки в знак того, что пьет за усопшую. Одним махом осушил рюмку, осушил ладонями глаза и посмотрел на меня с выражением трезвого безумия:

— Зачем Америке замороженный Сталин? Как зачем?..

Но тут откуда ни возьмись к нам подошел дядя Сандро. Он был в белой рубашке навыпуск, перетянутой кавказским ремнем, подчеркивающим его еще тонкую талию. Бляшки на поясе с намеком на серебро тускло светились. Штрихом отметим галифе и легкие азиатские сапоги.

Появился он неожиданно, но потом выяснилось, что он сидел слева от нас с кутящими стариками. Однако, когда именно он взошел на «Амру», я не заметил.

Дядя Сандро молча и пристально глядел на моего собеседника своими нагло не стареющими, яркими глазами. Тот ему отвечал таким же упорным взглядом, хотя одновременно и пытался изобразить на лице выражение острого, доброжелательно лукавого любопытства, столь знакомо-го нам по многочисленным картинам с неизменным названием «Ленин принимает ходоков».

Забавно, что название картин почему-то не менялось, даже если на них Ленин чаевничал с ходоком один на один. Когда-то, помню, педантическая детская логика, учитывая множествен-ное число в названии репродукции, заставляла меня всё искать и искать остальных ходоков, наверняка ловко замаскировавшихся в кабинете вождя.

Но в отличие от рисуночных загадок (найдите второго зайца) второй ходок, не говоря об остальных, никак не находился. И я, помнится, тогда примирился, приспособился к мысли, что остальные ходоки есть, но они ждут своей очереди за пределами ленинского кабинета и картины, и, значит, никакой ошибки в названии ее нет. О, как хотелось верить!

А годы шли. Появлялись всё новые и новые картины, где Ленин продолжал принимать всё новых и новых ходоков. И на всех этих картинах, несмотря на чудовищное обилие ходоков, поза Ленина никогда не выражала спешку или тем более усталость. А лицо продолжало лучиться острым, доброжелательно лукавым любопытством, и только его стакан с неизменным чаем под рукой с годами выписывался художниками все тщательней и тщательней, и уже нередко с опас-кой угадывалось, что чай этот горяч, может даже нестерпимо горяч (то ли дымок над стаканом, то ли осторожничающие пальцы Ленина), и по этому поводу у некоторых интеллигентных людей возникало ощущение неимоверного мастерства художника, переходящего в безумную дерзость. Далеко идущий намек улавливался! Пальцы Ленина, видите ли, осторожничают, колеблются конечно же в отличие… Правильно, угадали — от пальцев Сталина.

С годами эти картины стали тайно раздражать, хотя и тогда ни разу не возникло ощущения, что в конце концов Ленину надоест этот туповато потупившийся, якобы от смущения, или особенно вот этот, с изумлением слушающий его ходок (Господи Иисусе, он всё о нас знает!), — и он, Ленин, возьмет да и плеснет ему в бороду этот навеки горячий чай. Я уж не говорю об обратном движении чая от ходока к монголоидному лицу Ленина или тем более о двух струях чая, одновременно перехлестнувшихся над его письменным столом как две сабли над Куликовым полем!

Нет, нет, такого ощущения ни разу не возникло, да и не могло возникнуть, потому что лицо Ленина (не постыжусь повторить) всегда источало острое доброжелательно лукавое любопыт-ство. Лицо его как бы говорило всегда и всем ходокам сразу: знаю, знаю, что сейчас вы начнете хитрить, но я вас и хитрящих люблю, поскольку я народный вождь и потому сам не без хитрости.

И в студенческие годы, уже склоняясь над сочинениями Ленина, как в детстве над той злосчастной репродукцией в поисках недостающих ходоков, а теперь по второму кругу, склоняясь уже над его сочинениями в поисках сокрытого, как те ходоки, смысла, ибо явный был слишком беден, и опять же с детским упорством веря, что смысл этот есть, надо только докопаться, и все-таки, так и не докопавшись до него, не найдя его, как и тех отмеченных во множественном числе ходоков, я в конце концов решил, что смысл этот расположился за рамками книжных страниц в самой жизни, в самой победе над этой жизнью. А стало быть, считай, он есть и в тексте, раз победа пришла через текст.