– Эге! Вот так садовые бобы. Иди-ка сюда!
Хорики переменился в лице, и голос звучал теперь иначе. Только что он поднялся, пошатываясь, и ушел вниз, и вот теперь я опомниться не успел, как он вернулся.
– Что там?
В странном напряжении мы вдвоем спустились с крыши на второй этаж и были как раз на середине лестницы, ведущей на первый, к моей комнате, когда Хорики замер и шепнул: «Глянь!», указывая пальцем.
Сквозь маленькое окошко над моей комнатой было видно все, что в ней творилось. При включенном свете в ней находились два существа.
У меня закружилась голова, я забормотал, тяжело дыша, что нечему тут удивляться, людям свойственно и такое, да, и такое тоже, и все так же столбом стоял на лестнице, даже не подумав броситься на помощь Ёсико.
Хорики громко прокашлялся. Будто спасаясь, я взбежал на крышу, рухнул там, уставился в грозящее дождем летнее небо, и чувством, в тот момент нахлынувшим на меня, стала не ярость, не ненависть с отвращением и даже не печаль, а невыразимый ужас. Не тот, который вызывают встречи с кладбищенскими призраками, а безусловный, древний и неистовый, какой, возможно, возникает при виде белого одеяния синтай[12] в роще криптомерий у синтоистского святилища. С той ночи я начал седеть до срока, утратил всякую уверенность в себе, проникся недоверием ко всем людям и навсегда оставил надежду на то, что хотя бы раз увижу в этой жизни радость и гармонию. В моей жизни это событие стало поистине определяющим. Рана, зияющая у меня посреди лба, с тех пор наливалась болью всякий раз, стоило мне сблизиться с кем-либо.
– При всем сочувствии этот маленький урок тебе не повредит. Больше сюда не приду. Это же сущий ад… А Ёси-тян ты прости. Ты ведь тоже хорош. Бывай.
Хорики был не так глуп, чтобы задерживаться где-либо в неловкой ситуации.
Я поднялся, в одиночестве выпил сётю, а потом разрыдался. Рыдал и рыдал без конца.
Незаметно подошедшая сзади Ёсико застыла с отсутствующим видом, держа в руках тарелку с горкой бобов.
– Он говорил, что ничего мне не сделает…
– Ладно. Не надо слов. Ты же никогда не умела сомневаться в людях. Садись. Поедим бобов.
Сидя рядом, мы ели бобы. А вот доверчивость – это преступление или нет? Тот человек, дремучий недомерок-лавочник лет тридцати, просил меня нарисовать мангу, а потом скандалил из-за каждого гроша.
Тот лавочник больше не приходил, что неудивительно, но я ненавидел до стонов бессонными ночами не столько его, сколько Хорики, который, застукав их вдвоем, не прокашлялся первым же делом, а вернулся на крышу известить меня.
Ни прощения, ни отказа прощать не состоялось. У Ёсико был талант доверять людям. Она ни в ком не сомневалась. В чем и заключалась трагедия.
Боги, ответьте: доверять – это преступление?
Осквернение самой Ёсико в меньшей степени, чем осквернение ее доверия к людям сделалось для меня с тех пор источником почти невыносимых мучений. Такому человеку, как я, способность которого доверять людям подорвана вплоть до отталкивающей робости и вечного заискивающего стремления заглядывать в лица окружающих, непорочная доверчивость Ёсико казалась освежающей, как водопад Аоба. Одной ночи хватило, чтобы превратить его в мутные сточные воды. И вот итог: с той ночи Ёсико начала переживать из-за каждой смены моих настроений, какой бы ничтожной она ни была.
– Эй! – окликал я ее, и она, вскидываясь, казалось, не знала, куда девать глаза. Сколько бы я ни смешил ее, как бы ни паясничал, она вела себя робко, нервозно и обращалась ко мне, невпопад пользуясь формами вежливости.
Неужели все-таки преступление проистекает из сердца, полного непорочной доверчивости?
Я выискивал и читал в разных книгах истории о насилии над замужними женщинами. Но мне казалось, что случившееся с ними не идет ни в какое сравнение с трагедией, постигшей Ёсико. Ее случай совершенно не годился для романа. Возможно, для меня стало бы облегчением хоть какое-то подобие чувств между недомерком-лавочником и Ёсико, но тем летним вечером она просто оказалась слишком доверчивой, и поэтому во лбу у меня появилась зияющая рана, голос охрип, волосы поседели до срока, а сама Ёсико была обречена жить в страхе и тревоге. В большинстве романов особое значение придавалось тому, простил ли муж «содеянное» женой, я же считал, что этот вопрос не стоит такого внимания. Как же везет мужу, сохранившему за собой право прощать или не прощать: считая, что простить жену он совершенно не в состоянии, он может, не устраивая скандалов, просто развестись с ней и жениться на другой, а если это ему не под силу, сказать «прощаю» и смириться, но так или иначе, дело может быть мирно улажено разными способами в соответствии с отношением мужа. Иными словами, хотя подобные случаи становятся страшным ударом для мужа, это именно «удар», а не бесконечная череда волн, которые обрушиваются на него вновь и вновь, и такое затруднение казалось мне устранимо посредством гнева мужа, пребывающего в своем праве. Однако в нашем случае муж никаким правом не обладал: когда я обдумывал произошедшее, у меня возникало ощущение, что в нем виноват я, и я не то что гневаться – даже слова не могу сказать, ведь мою жену изнасиловали из-за редкой добродетели, которой она обладала. Более того, этой редкой добродетелью, так долго ценимой мужем, была непорочная доверчивость.