В ту ночь в Токио был сильный снегопад. Захмелев, я брел по переулку за Гиндзой, все повторял, повторял себе под нос строчку из песни: «До нашей родины много сотен ри… До нашей родины много сотен ри…»[13] и расшвыривал носками обуви продолжающий падать снег, как вдруг меня вырвало. Кровохаркание открылось у меня впервые. Снег с красным пятном был похож на японский флаг «хиномару». Я присел рядом на корточки, посидел некоторое время, зачерпнул обеими руками снег там, где он остался чистым, обтирал им лицо и плакал.
– Эта тропинка – куда она ведет? Эта тропинка – куда она ведет?[14]
Трогательный детский голосок, поющий песню, доносился издалека, будто мерещился. Несчастье. В мире много несчастных людей, несчастных по-разному, нет, можно без преувеличения сказать, что мир из одних только несчастных и состоит, но эти люди могут открыто выразить так называемому обществу протест против своих несчастий, и «общество» с готовностью поймет его и отнесется с сочувствием. А в моих несчастьях виновен только я сам, так против кого же тогда протестовать, и если даже заикнуться об этом, возразить хотя бы словом, не только Камбала, но и общество в целом наверняка будет ошарашено такой дерзостью: я в самом деле не понимал, неужели я, что называется, «своевольный», или, наоборот, чересчур малодушный, но в любом случае я казался скопищем вины, несчастье мое лишь усугублялось, и ни единого способа предотвратить это не существовало.
Я поднялся с мыслью, что первым делом мне требуется подходящее лекарство, направился в ближайшую аптеку, обменялся взглядами с аптекаршей, и она мгновенно, словно застигнутая вспышкой, вскинула голову, вытаращила глаза и застыла прямая, как палка. Но в ее широко раскрытых глазах без тени страха или неприязни сквозила чуть ли не мольба о спасении, почти осязаемая тоска. А наверняка и она несчастна – несчастные люди отзывчивы к чужим бедам, подумал я и тут вдруг заметил, что аптекарша неустойчиво опирается на костыли. Сдерживаясь, чтобы не броситься к ней, я продолжал смотреть на нее и чувствовал, как наворачиваются слезы. Потом слезами переполнились и большие глаза аптекарши.
Этим все и кончилось: не проронив ни слова, я покинул аптеку, доплелся до дома, сказал Ёсико, чтобы дала мне воды с солью, молча улегся, следующий день провел в постели под предлогом выдуманной простуды, а вечером, не выдержав тревоги из-за кровохарканья, которое я скрыл, встал, явился в ту же аптеку и на этот раз с улыбкой, честно и открыто выложил аптекарше все подробности моего состояния и попросил совета.
– Вам надо бы бросить пить.
Как будто я встретил кровную родственницу.
– Наверное, это уже алкоголизм. Вот и сейчас я не прочь выпить.
– Вам нельзя. Мой муж пил не просыхая, хоть и болел туберкулезом, – говорил, что спиртным убивает возбудители болезни, так свою жизнь и укоротил.
– Я уже извелся от тревоги, больше не могу. Мне страшно, очень, и я ничего не в силах поделать.
– Лекарство я вам дам. Только не пейте, пожалуйста.
Аптекарша (вдова с единственным сыном, который учился медицине, кажется, в префектуре Тиба, но вскоре из-за болезни, убившей его отца, попал в больницу и на время оставил учебу, и живущим вместе с ней прикованным к постели парализованным свекром; сама она в пятилетнем возрасте перенесла полиомиелит, и у нее отказала одна нога) ковыляла на постукивающих костылях и выкладывала для меня лекарства, которые брала то с полок, то из выдвижных ящиков.
13
Строчка из японского военного марша «Боевые товарищи» (