Проханов показывает нам «чудо о комбинате»: в каких муках, физических и душевных, интеллектуальных, рождается комбинат, как вместе со старым городом ломаются не только ветхие кварталы, но и ветхие души. На комбинат в конце концов замыкаются все романные линии: картины художника Горшенина выставляются в надувном (естественно) ангаре для ротора, театр должен сыграть пьесу прямо на стройке, оппозиционный журналист станет штатным историографом комбината, директор музея почувствует необходимость сделать экспозицию о комбинате.
По флоберовским критериям роман, скажем так, далек от совершенства, сюжет часто пробуксовывает, вместо того чтобы действовать, герои постоянно читают лекции, вступают в печатную полемику, ведут малоконструктивные бизнес-переговоры. Но в «Месте действия» много того, что можно описывать как «энергетику», «неканоническую ахинею» или «авангардную стилистику».
Роман — плотина, на которую несется поток метафор, сравнений, образов, рокотание фонетически однородной лексики: двутавры, фермы, градирни, роторы, форсунки, рольганги. Типично прохановские словосочетания, поражающие «полным равенством присутствующих в описании предметов и их определений» (Дедков): ревущие стальные конструкции, перекрученные жгуты труб, кипящие паром вулканы градирен, пышущие жаром домны. Фразы-комбинаты, бурлящие энергетикой и динамикой, мгновенно выдающие готовую образную продукцию: «Бульдозеры торили обочины. Экскаваторы рвали лед». «Оранжевые толстолобые „магирусы“ в дизельных реактивных дымах мчали, груженные грунтом». Котлован со строительной техникой он описывает, как Бодлер — падаль на дне могилы, облепленную могильными червями. И это даже не декадентский интерес к «наоборот», к эстетике безобразного, это странное, присущее только большим художникам умение разглядеть великую красоту там, где обычный человек увидит какую-то черную дыру, в которую даже и плюнуть-то не хочется, красоту механизма, преодолевающего материю.
«Этап, когда культура находилась в эстетическом возбуждении, — писал Проханов в одной из статей 70-х годов, — давно прошел. Мутация прозы вошла в норму. Хочется спокойной очевидной чистоты. Модернизм стал заезжен. Хочется вернуться в чистые зоны. Я сам переболел мифологизмами. Естественно используются мифы в тех литературах, которые ушли недалеко от фольклора. В русской литературе эпоха фольклора в прошлом. Как минимум два поколения русской литературы не мифологизировано. И сегодня у нас мифологизирование — выморочно, нереально. Сегодня цивилизация сама есть миф с точки зрения предшествующей формации. Неканонический миф».
Эта амбиция — «синтезировать архаику и футурологию», развести в одном пруду белую и красную рыбу, примирить их и на коалиционной энергии спасти страну — не осталась незамеченной. Роман произвел не эффект, но множество эффектов. Георгий Марков, писатель-сибиряк, влиятельный литфункционер, восторженно тряс ему руку и сказал: «Вы даже не понимаете еще, что вы написали!».
Для либеральной критики это был еще один производственный роман, но и она была впечатлена его энергетикой, которая относилась на счет «классного журнализма». «Роман, — процедил сквозь зубы новомирский критик Дедков, — вместил в себя поэтический репортаж о технике, запущенной во всю мощь… Чаще всего эта техника воспринимается как особого рода пейзаж. Информационный, патетический, романтический, метафорический, но пейзаж… Авторское романтическое восприятие „объекта“…».
Вечером 12 сентября 1979 года Проханов еще не знает, как зовут перегородившего ему дорогу человечка, но его происхождение и повод очевидны. У него проносится в голове несколько вариантов контратаки, вплоть до презрительного «Я те гармонь-то куплю!», но затем он приходит к выводу, что отвечать какому-то сомнительному деревенщику было ниже его достоинства. Он холодно смеривает наглеца взглядом, отодвигает его в сторону и шествует дальше — к столику, где уже сидели Ким, Гусев, Афанасьев, Маканин. Мужчины здесь — ровесники и союзники Проханова, которые восхищались «Местом действия» и пытались использовать его как «тотальный аргумент» в конфликте с отсталыми деревенщиками, — были одеты вполне по-европейски, женщины были покрасивее и держались независимо, центральной фигурой стола была бутылка грузинского красного, едва, впрочем, заметная среди нагромождения тарелок с салатами и закусками.