Выбрать главу

Многие наставники, равно как и мальчики, резонно полагали, наверное, что я все время сплю. Никто, в том числе я, не знал, что при этом я вижу сны. Ценности и связности в этих снах было не больше, чем обычно, когда человек уж очень глубоко уснул, но на меня они влияли тем, что ум мой был занят, хотя сам я бездействовал. Пока я не подружился с Бентли и Олдершоу, я был довольно одинок — меня не травили, не обижали, просто я был один. Это меня не огорчало; наверное, я не стал мрачным. Общался я поначалу со странными существами, в сущности — случайными, хотя двоих — троих можно сравнить с несчастными случаями. Помню мальчика, загадочного, как детективный рассказ. Представить не могу, почему я с ним общался, тем более — почему он общался со мной. Он был очень способен к математике и прилежно ею занимался, тогда как я занимался ею еще меньше, чем всем остальным. К тому же, в отличие от меня, он был аккуратен, носил большой чистый воротник, гладко причесывал волосы. В его лягушачьем лице было что‑то странное, быть может — слишком взрослое. Как‑то он попросил у меня учебник алгебры. Любовь моя к этому предмету была такова, что я мог ответить, как сэр Филип Сидни: «Тебе нужнее», но все‑таки приходилось хоть немного учиться, и я попросил отдать книжку через неделю. Когда срок истек, меня удивило, что забрать ее не удается. Он уклончиво отвечал, что‑то обещал, тянул, откладывал, пока я с ним не поссорился, употребив слова вместо действий, поскольку школьники чаще ругаются, чем дерутся; во всяком случае, я дал понять, что самым серьезным образом его поколочу. Перед такой угрозой он сдался, повел меня к своему шкафчику и неохотно его открыл. Шкафчик был набит снизу доверху учебниками алгебры, которые он, по — видимому, собрал таким же способом. Кажется, позже он ушел из школы без особого скандала и, надеюсь, обрел где — ни- будь равновесие разума. Пишу не свысока, я сам был склонен сходить с ума в тихой, безвредной манере, но никак не от страсти к учебникам алгебры.

Другой наш мальчик, сын почтенного и важного священника, занимавшего в школе высокий пост, был тоже очень аккуратен, очень прилежен и со странностью. В пору моих случайных приятельств мы ходили вместе в школу, и он оказался самым искусным, многоречивым, бескорыстным лгуном из всех, кого я видел. Во лжи его не было ничего низкого, он никого не надувал, ничего не выигрывал, просто хвастался, как Мюнхгаузен, всю дорогу от Холланд — парка до Хаммерсмита. Спокойно и негромко, без зазрения совести, он рассказывал о себе самые дикие истории; больше в нем ничего интересного не было. Я часто гадал, что же с ним стало, скажем — последовал ли он по стопам отца. Человек легкомысленный предположит, что он опустился до сочинительства, даже до детективов, что кажется иногда близким к прямому преступлению. Однако истории его были слишком невероятны для словесности.

Быть может, случайность, которая свела меня с этими странными созданиями, повинна в другом явлении, на сей раз — очень полезном, поскольку оно помогло мне увидеть с обеих сторон сложнейшую социальную проблему, о которой обе стороны наговорили много глупостей. Самые глупые говорят, что проблемы этой нет. Придется объяснить, что школа наша, на школьном языке, славилась зубрилами. Конечно, я в их число не входил, равно как и многие другие. Однако прилежных учеников было больше, чем обычно; школа эта знаменита не атлетическими, но академическими успехами. Хорошие ученики были заметны и по особой причине. Попросту говоря, их было много отчасти потому, что у нас было много евреев.

Как ни странно, я дожил до того, что прослыл антисемитом, хотя в школьные годы с самого начала считался юдофилом. Среди моих друзей было немало евреев, и с некоторыми я с тех пор так и дружу, причем отношения наши не портит различие мнений. Я рад, что начал с этого конца; собственно, я и сейчас не свернул с той же дороги. Я чувствовал, а теперь знаю, что евреи интересны как евреи; тогда мы заметим их замечательные свойства, дополняющие, а иногда порождающие то, что обычно считают их недостатками. Одно из этих свойств — благодарность. Тогда, в школе, меня обвиняли в донкихотстве и чистоплюйстве за то, что я евреев защищал. Помню, как я спас маленького носатого мальчика, которого собирались побить, во всяком случае — дразнили, поскольку самая страшная пытка состояла в том, что его перебрасывали с рук на руки, удивленно вопрошая: «А что это?» или «А оно живое?» Через тридцать лет, когда бедный гном стал взрослым, солидным человеком, предельно далеким от меня в занятиях, мнениях, интересах, он просто источал благодарность за эту пустяковую помощь, я даже смущался. Заметил я и то, как крепко связаны еврейские семьи, причем, в отличие от нас, их сыновья этого не скрывали. Бесспорно, я сблизился с евреями потому что и они, и я были не совсем нормальны. Но совершенно нормально и очень нужно восстановить семью и благодарность. Увидев изнутри еврейские добродетели (и только тогда), можно понять и даже в какой‑то мере оправдать наши обычные нападки. Очень часто преданность семье кажется недостаточной преданностью государству. Читатель обнаружит позже, что свойства, восхищавшие меня в друзьях, особенно — в братьях по фамилии Соломон, возмутили меня во врагах, братьях по фамилии Айзекс. Соломоны были хороши по любым стандартам, Исааки — сомнительны даже по своему собственному, однако обладали они одной и той же добродетелью.