Выбрать главу

— Нет, я не могу. Прошу вас… сейчас нельзя тонуть.

Капитан нагнул голову, сердито засопел. Подумал: “Вытащить силой?..”

Лариса посмотрела в иллюминатор. За черным стеклом выл, грохотал шторм.

— Продержитесь еще полчаса! Только полчаса! Прошу вас… Это нужно, очень нужно!

Капитан стиснул зубы (страшно хотелось ругнуться), помолчал, прислушиваясь к реву ветра. Негромко сказал:

— У меня экипаж. Восемь человек…

— Но я поймала космическое излучение. Вы должны мне поверить, должны, должны! Пусть по радио передадут… А я буду искать. Продержитесь еще полчаса!..

Было в ее глазах нечто такое, отчего капитану стало не по себе. Он зачем-то посмотрел на часы, подумал: “К чертям! Хватит. Перейду на танкеры… Да что танкеры! Лучше динамит возить, чем ученых!.. Девчонка… Н-да!”

И неожиданно для себя капитан сказал:

— Есть… продержаться!

2

Кабинет был громадный, пышно обставленный: резная, искусной работы мебель, пурпурные бухарские ковры, картины в золоченых рамах. Юрий Федорович Шорин, избранный недавно президентом академии, чувствовал глухое раздражение при виде этой ненужной, почти парадной торжественности. Заложив руки за спину, он шагал по кабинету — высокий, широкоплечий, бритоголовый. Отныне ему предстояло большую часть дня проводить здесь, и с обстоятельностью путешественника, привыкшего даже кратковременный бивуак устраивать разумно и удобно, он обдумывал, как расставить книжные шкафы, чем заменить хрустальные люстры, какие картины убрать.

Нравились Шорину только большие окна, выходящие в сад. Даже сейчас, оголенный январской стужей, сад оставался красивым той строгой красотой, которую мог в полной мере оценить лишь человек, видевший черную пустоту космоса. Красота была во всем: в плавном, раздумчивом покачивании изогнутых ветвей старого вяза, в застывшей веренице припорошенных снегом молоденьких березок, в садовой скамейке, выглядывающей из-за сугроба. Небо, деревья, снег вызывали неясное волнение. И Шорин прислушивался к этому волнению — отчасти иронически, отчасти удивленно.

Три года назад, накануне Лунной экспедиции, в его жизнь впервые вошло нечто не поддающееся логическому анализу. Раньше Шорин твердо знал, что большим проблемам следует уделять большое внимание, малым — малое. Именно это уверенно вело его в науке. Там, где другие разбрасывались, распыляли силы, он умел найти главное, решающее. Это главное заполняло всю его жизнь. То немногое, что оставалось, он отдал музыке.

И вдруг Шорин начал замечать самые обыденные вещи. Совершенно неожиданно он сделал открытие: внимание может привлечь даже то, что вовсе не является проблемой. Он мог, например, подолгу наблюдать падение снежинок, хотя оно выражалось простой и не очень интересной системой дифференциальных уравнений. Тогда он решил, что это обычная усталость, поговорил с врачами и на три недели уехал на Кавказ, в санаторий. А потом началась Лунная экспедиция, потребовавшая чрезвычайного напряжения всех сил, духовных и физических, и заставившая его забыть обо всем постороннем. Жизнь Шорина до отказа заполнило Необыкновенное: страшные, туманящие сознание стартовые перегрузки; гнетущее, неотступное чувство заброшенности в черной пустыне космоса; наконец, Луна и первый навсегда запомнившийся шаг по скалистой, покрытой трещинами лунной земле.

Как память о тех днях, на столе Шорина лежал ноздреватый камень — кусочек Луны. Рядом с малахитовым письменным прибором он казался неуместным, этот простой камень, отбитый на обрывистом валу Залива Радуги. Но здесь, в громадном кабинете, он был для Шорина частицей Необыкновенного.

Да, лунный камень мог волновать, это Шорин понимал. Не понимал он другого: почему иногда волновали совершенные пустяки: капли дождя на стекле, занесенный ветром запах сырых осенних листьев, случайный отблеск солнца на обледеневшем карнизе. Шорину казалось, что приближается старость. Ему шел сорок второй год. Он не хотел думать, что это не старость, а отданная науке молодость властно предъявляет свои права.

…Бесшумно открылась полированная, красного дерева высокая дверь. Появилась секретарша — в строгом английском костюме, безупречная, вполне академическая. Молча положила на стол конверт и целлофановый пакет с магнитной лентой. Покосилась на пыльный, невзрачный камень. Отодвинула его, аккуратно стряхнула соринки. Молча вышла.

Шорин поскреб рыжеватую бородку, озадаченно посмотрел ей вслед: “Почему молчит?” Понял: боится потревожить. Усмехнулся: “Ну-ну!.. Навели хрестоматийный глянец…” Знакомый почерк на конверте — наклонный, крупный — сразу оттеснил раздражение. Письмо было от старого друга, композитора Артемьева.